123  

По вечерам появлялись светляки. Они всегда заставали Оберона врасплох. То их не было видно ни одного, то, через мгновение, оторвавшись от какого-нибудь увлекательного занятия (например, строительства холмика из земли), он замечал в бархатной тьме множество огоньков. Однажды вечером Оберон решил сидеть на крыльце и наблюдать за превращением дня в ночь, сидеть, наблюдать и больше ничего, и уловить момент, когда зажжется первый светляк, а потом второй и третий: ради завершенности, к которой он стремился и тогда, и всегда.

Тем летом ступени веранды представлялись ему высоким троном, и на нем он сидел, недвижно уперев в ступеньку ноги в тапочках. Он не настолько сосредоточил внимание, чтобы не заметить, задрав голову, аккуратное гнездо чибиса в балках веранды или серебряный штрих в небе, оставленный реактивным самолетом. Он даже напевал, без мелодии и слов, песню, созвучную гаснувшим сумеркам. Притом он ни на секунду не терял бдительности, и все же Лайлак опередила его, заметив первого светляка.

— Вот там, — произнесла она своим негромким хрипловатым голосом, и, словно повинуясь ее указующему персту, в дальних зарослях папоротника пролетел огонек. Когда зажегся следующий, она указала на него пальцем ноги.

Лайлак никогда, даже зимой, не носила обуви; одевалась в бледно-голубое платье без рукавов, с поясом, который сползал на атласные бедра. Когда Оберон заговорил об этом с матерью, она спросила, простужалась ли Лайлак хотя бы раз в жизни, и он не смог ответить. Похоже — нет. Она никогда не зябла, и можно было подумать, что в своем голубом платье она представляла собой существо завершенное, цельное и не нуждалась ни в какой защите. В отличие от фланелевых рубашек Оберона, платье Лайлак было частью ее существа, а не служило прикрытием или маской.

В саду нарождалось целое племя светляков. Стоило Лайлак нацелить палец и произнести «там», как зажигались еще одна или несколько бледных свечек, молочно-зеленых, как фосфоресцирующий конец выключателя со шнуром у матери в туалете. Когда все они были на месте, а сад слился в одно сплошное тусклое пятно, Лайлак очертила пальцем круг в воздухе и светляки медленно, скачками, словно с неохотой, стали собираться в его середину. Они слетелись все до одного и, повинуясь пальцу Лайлак, выстроились в мерцавшее подвижное кольцо. Оберону чудилась даже торжественная мелодия паваны, которая сопровождала их танец.

— Лайлак заставила светляков танцевать, — сказал Оберон матери, вернувшись наконец из сада. Он очертил в воздухе круг, как Лайлак, и изобразил жужжание насекомых.

— Танцевать? А не пора ли тебе в постель?

— Лайлак не ложится, — заметил Оберон. Он не сравнивал себя с нею, — для нее не существовало правил — но отмечал: хотя ему приходится идти в постель (что неправильно, ведь небосклон еще залит голубым светом и бодрствуют многие птицы), но кое-кто все еще на ногах, будет сидеть в саду далеко за полночь, пока Оберон спит, или гулять по Парку, смотреть на летучих мышей и, если вздумает, вовсе не сомкнет глаз.

— Попроси Софи, пусть наполнит для тебя ванну, — проговорила мать. — И скажи, я поднимусь через минуту.

Он постоял немного, глядя на нее снизу вверх и раздумывая, не стоит ли немного поупрямиться. Лайлак, помимо прочего, никогда не мылась, хотя часто садилась на край ванны и изучала его отчужденным взглядом, в котором отражалось сознание собственного совершенства. Отец Оберона зашуршал газетой и откашлялся, и Оберон, исправный маленький солдатик, вышел из кухни.

Смоки опустил газету. Дейли Элис замолкла у раковины с кухонным полотенцем в руках. Судя по глазам, мысли ее блуждали где-то далеко.

— Многие дети выдумывают себе друзей, — сказал Смоки. — Или братьев и сестер.

— Лайлак, — вздохнула Элис. Она взяла чашку и принялась рассматривать в ней чайные листья, словно собиралась на них погадать.

Это секрет

Софи дала ему уточку. От нее добиться такой милости было легче, чем от других, — не потому, что ей приходилось быть добрее. Нет, просто она была не такой нервозной, как мать, а иногда и вовсе переставала обращать на что-либо внимание. Когда Оберон по шею погрузился в воду (готическая ванна была так велика, что в ней можно было чуть ли не плавать), Софи развернула тряпку с уточкой. Оберон заметил, что в ящике с отделениями осталось еще пять.

Клауд, купившая ему уточек, сказала, что они сделаны из кастильского мыла и потому не тонут. Кастильское мыло, говорила она, очень чистое и не щиплет глаза. Уточки были вырезаны чрезвычайно искусно, а их бледно-желтый, лимонного оттенка цвет казался Оберону признаком чистоты. Их гладкость внушала ему разнообразные безымянные эмоции, от почтения до глубокого чувственного удовольствия.

  123  
×
×