276  

Вскоре туда пришла и Марион, с чайным подносом. У нее был виноватый и дерзкий вид, потому что она готовилась предстать перед лицом той Анны, другой. Она устроила большую суетливую возню с чайными ложками, с чашками, чтобы закрыться от Анны, которой там и не было; потом она вздохнула, она оттолкнула в сторону поднос, ее лицо смягчилось, изменилось.

Она сказала:

— Я знаю, Ричард и Молли попросили тебя прийти сюда и поговорить со мной.

Анна продолжала сидеть молча. Она чувствовала, что будет вот так, молча, вечно здесь сидеть. А потом она поняла, что скоро заговорит. Она подумала: «Интересно, а что я собираюсь сказать? А еще интересно, кто этот человек, который будет все говорить? Как странно, вот так сидеть и ждать, когда же он заговорит, хотеть услышать, что он скажет». Она сказала как бы в полусне:

— Марион, ты помнишь мистера Матлонга? (Она подумала: «Оказывается, я собираюсь говорить о Томе Матлонге, как странно!»)

— Кто это — мистер Матлонг?

— Вождь африканского движения. Помнишь, ты приходила ко мне насчет него.

— Ах да, просто его имя на секунду вылетело у меня из головы.

— Сегодня утром я думала о нем.

— Да? Правда?

— Да. Думала. (Голос Анны оставался спокойным и отстраненным. Она к нему прислушивалась.)

Взгляд Марион стал более осмысленным, и было видно, что она страдает. Она подергивала выбившуюся прядь волос, наматывала ее на указательный палец.

— Когда он здесь был два года назад, ему было очень тяжело. Неделю за неделей он безуспешно пытался добиться встречи с секретарем по колониальным вопросам, с ним обращались пренебрежительно и унизительно. И далеко небезосновательно Матлонг полагал, что очень скоро он окажется в тюрьме. Марион, он очень умный человек.

— Да, я уверена, что это так.

Улыбка Марион, обращенная к Анне, была мимолетной и непроизвольной, как будто ею Марион пыталась сказать Анне: «Да, и ты очень умная, и я знаю, к чему ты клонишь».

— В воскресенье он позвонил мне и сказал, что он устал, что ему нужен отдых. И вот я на речном суденышке отправилась с ним в Гринвич. Когда мы возвращались, он был очень молчалив. Сидел и улыбался. Смотрел на берега. Ты же знаешь, Марион, это ведь очень впечатляющее зрелище, когда возвращаешься из Гринвича, эта солидная громада Лондона, которая встает перед тобой? Здание Совета графства? И огромные промышленные здания. Причалы, доки, корабли. Ну а потом — Вестминстер… (Анна говорила мягко, тихо, ей по-прежнему было непонятно и интересно, что же она скажет дальше.) Там все веками стоит без изменений. Я его спросила, о чем он думает. Он сказал: «Меня не могут сломать белые поселенцы. Меня не сломала тюрьма, когда я там сидел последний раз, — исторический процесс на стороне нашего народа. Но сегодня я чувствую, что вес Британской империи лежит на мне могильным камнем». Он сказал: «Понимаешь ли ты, сколько должно смениться поколений, чтобы сложилось общество, в котором автобусы ходят по расписанию? Где на деловые письма отвечают вовремя и по существу? Где ты доверяешь своим министрам и знаешь, что они не берут взяток?» Мы проплывали мимо Вестминстера, и я помню, как я подумала, что очень немногие из сидящих там политиков обладают хотя бы половиной его достоинств — потому что он, можно сказать, святой, Марион…

У Анны сорвался голос. Она это услышала и подумала: «Теперь я знаю, что происходит. У меня истерика. Я прямиком вошла в истерию Марион и Томми. Я не обладаю вообще никаким контролем над тем, что я делаю». Она думала: «Я говорю такое слово, как „святой“ — в нормальном состоянии я никогда его не употребляю. Я не знаю, что оно значит». Ее голос зазвучал снова, на тон выше, довольно резко:

— Да, он святой. Аскетического, но не невротического типа. Я сказала, что очень грустно думать, что независимость Африки можно свести к пунктуальным автобусам и к аккуратно напечатанным деловым письмам. Он сказал, что, может, это и грустно, но именно по таким вещам и будут судить о его стране.

Анна начала плакать. Она сидела и плакала, и наблюдала за тем, как она плачет. Марион наклонилась вперед и во все глаза смотрела на нее: горящий взгляд, на лице — любопытство, удивление, переходящее в недоверчивое изумление. Анна усилием воли остановила слезы и продолжила:

— Мы вышли у Вестминстера. Прошли мимо Парламента. Он сказал (полагаю, он думал о маленьких политиках, сидевших там, внутри): «Мне вообще не следовало становиться политиком. В национально-освободительное движение втягиваются очень разные люди, и это происходит почти случайно, они как листья, которые засасывает в себя смерч». Потом он немного подумал над сказанным и добавил: «Думаю, есть немалая вероятность того, что после того, как мы получим независимость, я снова окажусь в тюрьме. По складу своему я не подхожу для первых лет революции. Мне не по себе, когда нужно произнести доходчивую и понятную широким массам речь. Я чувствую себя гораздо лучше, когда пишу аналитические статьи». Потом мы куда-то зашли, чтобы выпить чаю, и он сказал: «Так или иначе, а я готов к тому, что бoльшую часть жизни я просижу в тюрьме». Вот что он сказал!

  276  
×
×