3  

В третий день моего пребывания в Руане я наведался в Hфtel-Dieu — больницу, где когда-то главным врачом был отец Гюстава Флобера. Здесь же прошло и детство писателя. Когда идешь по авеню Гюстава Флобера, мимо типографии имени Флобера и закусочной «Флобер», то проникаешься уверенностью, что идешь в нужном направлении. Возле больницы стоял большой белый «пежо» с поднимающейся вверх задней дверью. Его кузов был разрисован большими голубыми звездами, рядом с надписью «Скорая помощь „Флобер“ был указан номер телефона. Писатель в роли целителя? Едва ли. Мне вспомнились слова упрека в письме Жорж Санд ее молодому коллеге: „Вы приносите скорбь, — писала она, — я же приношу утешение“. На белом „пежо“ уместнее было бы Гюставить вместо имени Флобера имя Жорж Санд.

В Hфtel-Dieu меня принял худой суетливый gardien — смотритель, — его белый халат меня удивил. Он явно не врач, скорее аптекарь или судья любительских матчей в крикет. Белые одежды всегда свидетельство стерильной чистоты и честности. Зачем же простому смотрителю музея обряжаться в белое? Чтобы уберечь детство Гюстава от заразных бактерий? Объяснив мне, что в музее две экспозиции: одна посвященная Флоберу, другая же — истории медицины, он торопливо провел меня по залам, с шумным старанием запирая за нами одну дверь за другой. Мне была показана комната, где родился Гюстав, флакон одеколона, банка с табаком и первая статья писателя, опубликованная в каком-то журнале. В экспозиции о Флобере было немало его фотографий, подтверждающих, как быстро он превращался из красивого юноши в толстого лысеющего обывателя. Сифилис — утверждали одни, нормальное старение человека в XIX веке — отвечали другие. Возможно, дело просто в том, что когда разум объявляет о своем преждевременном увядании, хорошо воспитанное тело из чувства солидарности немедленно подчиняется неизбежному. Разглядывая фотографии, я был вынужден все время напоминать себе о том, что у Флобера были светлые волосы, потому что на фотографиях все кажутся брюнетами.

В остальных комнатах музея были собраны медицинские инструменты, относившиеся к восемнадцатому и девятнадцатому векам, от тяжелых металлических реликтов до тонких и острых хирургических инструментов. Резиновые клизмы поразили даже меня своими габаритами. Медицина тех времен была, видимо, увлекательным, опасным и жестоким занятием. Сегодня медицина — это в основном пилюли и бюрократизм. Или же прошлое нам всегда кажется более красочным, чем настоящее? Я \ проштудировал докторскую диссертацию Ахилла Флобера, брата Гюстава, озаглавленную: «Некоторые соображения к операции ущемления грыжи». Братская солидарность: тезис Ахилла помог рождению метафоры Гюстава: «Меня мучит злоба на глупость современной эпохи. К горлу подступает к… как при ущемлении грыжи. Но я сделаю из него массу и вымажу девятнадцатый век, наподобие того, как золотят коровьим навозом индийские пагоды…»

Поначалу объединение этих двух экспозиций в одном музее показалось мне довольно странным. Но все стало на свои места, когда я вспомнил знаменитую карикатуру Лемо, на которой Флобер препарирует Эмму Бовари. На ней показано, как писатель победоносно размахивает огромными вилами, на кончике которых — кровоточащее сердце, только что вынутое из рассеченной груди героини его романа. Он хвастается им, словно редкой хирургической удачей, а слева на рисунке — едва видны ноги поверженной и растоптанной Эммы. Писатель в роли мясника, писатель — насильник с чувствительной душой!

И тут я увидел попугая… Он был в неглубокой нише, ярко-зеленый, с дерзким взглядом и вызывающе вопросительно повернутой головой. «Psittacus» [1], — гласила надпись на табличке в конце жердочки, на которой он сидел. «Попугай, которого Г. Флобер позаимствовал у музея города Руана и Поставил на своем письменном столе, когда писал Un cur simple [2]. Попугая Фелиситэ звали Лулу, и он стал главным персонажем этой повести». Ксерокс письма Флобера подтверждал, что этот попугай действительно стоял у него на столе целых три недели и стал уже порядком раздражать его.

Нынешний Лулу был в прекрасном состоянии, в том же ярком блестящем оперении и с той же раздражающей насмешкой во взгляде, каким он, очевидно, был сто лет назад. Глядя на чучело попугая, я, к своему удивлению, испытывал чувство близости к писателю, который с таким пренебрежением запретил потомкам проявлять к нему личный интерес. Его памятник был заменен копией, его дом снесли, его книги живут своей собственной жизнью, и читательский ответ на них не является ответом автору. Однако этот примечательный своей неожиданно яркой зеленью попугай, уцелевший как будто самым обычным и вместе с тем мистическим образом, вдруг заставил меня почувствовать себя так, будто я Ъ\№ лично знаком с Флобером. Это одновременно тронуло и обрадовало меня.


  3  
×
×