56  

Вот любопытно. Когда Хинес Фалько, хлюпая носом (дым, запах пороха, воспоминание об Ортисе, истекшем кровью на ахтердеке), возвращается к командиру с докладом (с флагом все в порядке, сеньор капитан, пока лейтенант Галера там, наверху, вряд ли кому-то удастся его спустить, и так далее), он не думает о поражении. Ему это и в голову не приходит. Потому что все происходит сугубо индивидуально: бой, схватка с двумя семидесятичетырехпушечными британцами, собственные драмы испанских и французских кораблей, сражающихся каждый со своими противниками. Как будто коллективное, общий конечный результат, утратило всякую важность, и единственное, что имеет значение, – это наносить и получать удары, своеобразная общность, возникающая между людьми на корабле и теми конкретными врагами, по которым они стреляют и которые стреляют по ним. Может быть, поэтому, думает мальчик, озираясь по сторонам, людей, которым в эту минуту и секунду ровным счетом наплевать на короля и родину (он сам удивлен, что ощущает нечто подобное, а именно: среди всего этого кошмара и хаоса родина – просто слово, лишенное всякого смысла), заставляет сражаться только одно – стремление отомстить тем, кто расстреливает их из пушек: око за око, зуб за зуб. Разве только понятие «родина» свелось в это мгновение к собственной коже, к жизни, бьющейся в сердце и в голове, к товарищам, которые падают рядом с криками изумления, бешенства и ярости. Криками, взывающими туда, далеко – сегодня очень далеко, – где их кто-то ждет. Сколько матерей, горько покачивает головой юноша, думая о своей. Сколько сыновей, отцов, братьев, сестер и жен сейчас, вот в эту самую минуту, взобравшись на стены Кадиса или на скалы мыса Трафальгар, смотрят на море, в ту сторону, откуда – из-за горизонта – доносится уханье канонады, или в других местах, в своих городах и селах, еще ничего не знают о героизме, трусости, безумии, жизни или смерти тех, кого они любят и ждут. Тех, по ком сейчас звонит погребальным звоном, пронзительно и зловеще, колокол на баке «Антильи», по которому хлещет, проносясь над верхней палубой, английская картечь.

Голос дона Карлоса де ла Рочи отрывает гардемарина от этих мыслей:

– С вами все в порядке, Фалько?

– Так точно, сеньор капитан.

Он замечает, что дон Карлос переглядывается с капитан-лейтенантом Орокьетой. Понятно, читается в этом взгляде, парень много чего насмотрелся на ахтердеке. Однако сегодня выбирать для своих глаз приятные зрелища не приходится. Ррааа, бум. Ррааа, бум. Свои и чужие пушки продолжают громыхать, круша рангоут и корпуса, убивая людей. Дел очень много, и одно из них – постараться перебить как можно больше врагов, прежде чем «Антилья» и те, кто на ней еще остался, спустят флаг или пойдут ко всем чертям. Сражаться с честью: вот задача, предусматриваемая уставом для командира корабля, и он обязан выполнить ее с пунктуальной точностью. С честью, которая определяется литрами крови, такой же, как та – чужая, – которой испачканы башмаки, чулки и полы кафтана гардемарина (уж лучше чужая, чем своя, с внезапной злостью думает он). С честью – это означает также повиновение, пока корабль еще способен плыть, зловещему сигналу номер пять, все еще поднятому на остатках фок-мачты «Сантисима Тринидад». И поскольку в этот момент ветер опять начинает набирать силу, Фалько слышит, как дон Карлос де ла Роча говорит капитан-лейтенанту: надо шевелиться, Орокьета, не будем же мы тут сидеть, почесывая свое хозяйство, и ждать, когда нас потопят, поэтому давайте-ка попробуем на тех парусах, что у нас еще остались, обойти мерзавца, который слева, а потом в дрейфе добраться до того, что осталось от «Тринидад». Пусть Сисне-рос, если он еще жив, хотя бы увидит, что мы пытаемся дать ему передохнуть. Орокьета отскакивает, чтобы не угодить под шкив, падающий с мачты (защитная сеть уже давно обрушилась), потом с сомнением качает головой, указывая на англичанина слева: я-то, мой капитан, сделаю все, что вы прикажете, но не думаю, что эта сволочь даст нам пройти, и это не считая того, второго, что за правым траверзом; как только мы развернемся к нему кормой, он влепит нам продольный, уж извините, в самое очко.

– Это не предложение, Орокьета. Это приказ.

Орокьета больше не пытается возражать, так точно, мой капитан, и отдает соответствующие распоряжения: живо, язви вас в душу, подтянуть шкоты контр-бизани или того, что от нее осталось, крепить концы грот-марселя, брасопить все наверху; и, несмотря на хаотическую суету на палубе – комендоры у своих пушек, стрелки, матросы, производящие маневр, одни стреляют как могут, другие расчищают пространство от того, что мешает больше всего, трупы бросают в воду, раненых подтаскивают к люкам, – старший боцман Кампано (его людям, несмотря на жестокий обстрел, удалось не только сплеснить перебитые брасы и шкоты, но и спустить повисший вертикально рей и сбросить его за борт) начинает орать, перекрывая грохот выстрелов, людей наверх и на подветренные брасы, разрази меня гром, старшие бригад свистят в свои дудки, хлещут плетями тех, кто отлынивает (нескольких человек, пытавшихся укрыться на палубе, вытаскивают оттуда, щедро награждая пощечинами, а морские пехотинцы подталкивают их штыками в зад), и сам командир, невзирая на английские ядра и пули, которые так и носятся в воздухе, переходит то на один, то на другой борт, оглядывает все, а потом смотрит вверх, чтобы удостовериться, что булини чисты и никакие оборванные или перепутавшиеся снасти не погубят их всех, затруднив маневр.

  56  
×
×