113  

— Вы — замечательный человек, — только и сказала она и, разможжив камнем голову любопытной золотой рыбке, покинула Годольфина.

— Мы просто растем, — произнес он, оставшись один. — Во Флоренции, в пятьдесят четыре, я был нахальным юношей. Знай я, что Дузе — там, ее поэт обнаружил бы опасного соперника, ха-ха. Одно плохо — теперь, когда мне под восемьдесят, я то и дело убеждаюсь, что проклятая война состарила мир сильнее, чем меня. Мир хмурит брови на оказавшуюся в вакууме молодежь, настаивает на ее использовании, эксплуатации. Не время для шуток. Никаких Вейссу. А, ладно. — И он запел под навязчивый, сильно синкопированный фокстрот:

Когда-то, по летнему морю катаясь,

Мы флиртовали и миловались.

Тетушка Ифигения сочла неприличным, что

На променаде мы целовались украдкой, о-о!

Тебе не было и семнадцати

Глаз я не мог от тебя отвести.

Ах, вернуться бы в мир светлых дней,

Где парила любовь, как бумажный змей,

Где не настала пора осенних дождей.

По летнему морю.

(Здесь Айгенвэлью единственный раз прервал Стенсила:

— Они говорили по-немецки? По-английски? Мондауген что, знал английский? — И, не дожидаясь, пока Стенсил взорвется, добавил: — мне просто кажется странным, что прошло тридцать четыре года, а он помнит незначительный разговор, не говоря уже о прочих подробностях. Причем разговор, ничего не значащий для Мондаугена, но весьма важный для Стенсила.

Стенсил потягивал трубку и молча смотрел на психодонта. Сквозь белый дым в уголке рта то и дело проступала загадочная усмешка. Наконец: Серендипностью это назвал Стенсил, а не он, понимаешь? Конечно понимаешь. Но хочешь, чтобы Стенсил сказал сам.

— Я понимаю только то, — тянул Айгенвэлью, — что твое отношение к В., должно быть, связано с этой серендипностью теснее, чем ты готов признать. Психоаналитики называли это амбивалентностью, а мы сейчас называем просто гетеродонтной конфигурацией.

Стенсил не ответил. Айгенвэлью пожал плечами и позволил ему продолжать.)

Вечером в столовой подали жареную телятину. Гости ошалело набросились на нее, отрывая руками отборные куски, пачкая одежду соусом и жиром. Мондауген испытывал обычное нежелание приступать к работе. Он бесшумно бродил по пустынным тусклым коридорам, увешанными зеркалами, устланными скрадывающими шаги малиновыми коврами. Сегодня он был несколько расстроен и подавлен, но не мог понять — почему. Возможно, потому что стал ощущать в фопплевском осадном празднике отчаяние — как в мюнхенском фашинге, — но не мог найти этому объяснение: здесь все-таки изобилие, а не депрессия, роскошь, а не каждодневная борьба за жизнь, и — быть может, прежде всего здесь есть груди и ягодицы, которые можно ущипнуть. Он набрел на комнату Хедвиг. Дверь оказалась открытой. Она сидела перед трюмо и подводила глаза.

— Входи, — позвала она, — не подглядывай.

— Твои глазки выглядят весьма старомодно.

— Герр Фоппль распорядился, чтобы все дамы оделись и накрасились так, словно сейчас девятьсот четвертый. — Она захихикала. — В девятьсот четвертом я еще не появилась на свет, а значит на самом деле на мне не должно быть вообще ничего. — Она вздохнула. — После всех тех мук, на которые я пошла, выщипывая брови под Дитрих, опять подрисовывать их черными крыльями и заострять на концах! И сколько туши! — Она надула губки. — Я молюсь, Курт, чтобы меня никто не ранил в сердце. Слезы гибельны для этих старомодных глаз.

— Ага, значит, у тебя есть сердце.

— Пожалуйста, Курт. Я же просила, не заставляй меня плакать. Подойди, поможешь мне уложить волосы.

Приподняв с затылка тяжелые пряди волос, он увидел вокруг шеи две параллельные полосы свежестертой кожи примерно в двух дюймах одна от другой. Если его удивление и передалось через волосы незаметным движением рук, Хедвиг сделала вид, будто не заметила. Вместе они свернули ее шевелюру в замысловатый кудрявый узел и закрепили его черной атласной завязкой. Дабы прикрыть стертые места, она повязала вокруг шеи тонкую нитку мелких ониксовых бус так, что они тремя петлями — одна ниже другой — свисали между грудей.

Он нагнулся, собираясь поцеловать ее в плечо.

— Нет! — простонала она и вдруг пришла в неистовство: схватив флакон одеколона, вылила Мондаугену на голову и вскочила из-за трюмо, ударив его в челюсть плечом, которое тот хотел поцеловать. Мондауген упал и на несколько секунд потерял сознание, а когда очнулся, увидел, что она выходит из дверей, пританцовывая кекуок и напевая "Auf der Zippel-Zappel-Zeppelin" — мелодию, популярную в начале века.

  113  
×
×