Несмотря на все любовные связи, несмотря на всех женщин, начинавших раздеваться при одном взгляде на его мертвую руку, друзей, кроме Цыганочки, у него не было, и хуже наказания, чем остаться без нее, он вообразить не мог. Она была единственной, кто был вправе утверждать, что знает его досконально, единственной, о ком он начинал скучать не только, когда они разлучались, но уже в преддверии разлуки. Она была единственной, кому нужно было больше, чем обладания одной лишь его рукой.
Я тебя не люблю, — сказал он ей однажды вечером, когда они лежали нагишом на траве.
Она поцеловала его в бровь и сказала: Я знаю. Как и ты, я уверена, знаешь, что я не люблю тебя.
Конечно, — сказал он, хоть это и явилось откровением (не то, что она его не любит, а то, что об этом говорит). За семь лет занятий любовью он так часто слышал эти слова: из уст вдов и детей, от проституток, подруг семьи, путешественниц, распутных жен. Он и моргнуть не успевал, а они уже говорили: Я люблю тебя. Чем сильнее любишь кого-то, — пришел к выводу он, — тем труднее об этом сказать. Его удивляло, что случайные прохожие не останавливают друг друга на улице со словами Я люблю тебя.
Мои родители собираются меня женить, — сказал он.
На ком?
Ее зовут Зоша. Она из нашего штетла. Мне ведь уже семнадцать.
И ты ее любишь? — спросила она, глядя в сторону.
Он разобрал свою жизнь на крошечные составляющие, обследовал каждую с внимательностью часовщика и вернул все на место.
Я ее почти не знаю. Он тоже избегал смотреть ей в глаза, потому что его, как Пинчера П, который стал бездомным из благотворительности, роздав все до последнего гроша нищим, глаза выдавали с потрохами.
Ты сделаешь, как они хотят? — спросила она, рисуя на земле круги своим смуглым пальцем.
У меня нет выбора, — сказал он.
Конечно.
Она не могла заставить себя посмотреть на него.
Ты будешь очень счастлив, — сказала она. — Ты всегда будешь счастлив.
Зачем ты?
Затем, что ты счастливчик. Счастье само идет к тебе в руки.
Перестань, — сказал он. — Ты несправедлива.
Я хочу с ней познакомиться.
Нет, не хочешь.
Нет, хочу. Как ее зовут? Зоша? Я очень хочу познакомиться с Зошей, чтобы, сказать ей, что она будет счастлива. Вот счастливица. Небось, красавица.
Не знаю.
Ты же видел ее. Видел?
Да.
Значит, знаешь, красивая она или нет. Красивая?
Пожалуй.
Красивее меня?
Прекрати.
Я должна быть на свадьбе, чтобы все увидеть самой. Не на венчании, конечно. Цыганочке в синагогу нельзя. Но хоть на обеде. Ты ведь меня пригласишь на обед. Пригласишь?
Ты знаешь, что это невозможно, — сказал он, отворачиваясь.
Да, я знаю, что это невозможно, — сказала она, сознавая, что в своей жестокости зашла слишком далеко.
Это невозможно.
Я же сказала: я знаю.
Ты должна мне поверить.
Я верю.
Они предались любви в последний раз, не подозревая, что на протяжении последующих семи месяцев не обмолвятся ни словечком. Сколько раз он будет проходить мимо нее, а она — мимо него (они продолжали наведываться в одни и те же места, бродить одними и теми же тропами, засыпать в тени одних и тех же деревьев), не подавая и вида, что знакомы. Обоим страстно хотелось вернуться на семь лет назад, к их первой встрече в театре, и прожить все заново, только теперь не заметить друг друга, не заговорить, не уйти, держась за руки (его мертвая рука в ее живой), по лабиринту непролазных троп, мимо кондитерских лотков у старого кладбища, вниз по линии Еврейско/Общечеловеческого раскола и дальше, дальше, во тьму. Семь месяцев они не замечали друг друга на ярмарке, и возле Времямера, и у фонтана распростертой русалки, и уже было уверились, что смогут не замечать друг друга и впредь, везде и всегда, что стали совсем чужими, но когда однажды вечером, возвращаясь с работы, он увидел ее выходящей из дверей своего дома, оказалось, что это не так.
Что ты здесь делаешь? — спросил он, больше боясь, что она открыла тайну их связи — или отцу, который, несомненно, его поколотит, или матери, для которой это будет ударом, — а вовсе не из желания узнать, зачем она приходила.