103  

Твои книги расставлены по цвету корешков, — сказала она. — Какая глупость.

Он вспомнил, что мать сейчас в Луцке, где она всегда была в это время суток по вторникам, а отец умывается за домом. Сафран прошел в свою комнату, желая убедиться, что ничего не нарушено. Его дневник по-прежнему лежал под матрасом. Книги стояли рядками, корешок к корешку, по цвету. (Одну он снял с полки, чтобы чем-нибудь занять руки.) Мамина фотография стояла на столике у кровати все под тем же углом. Не было никаких оснований думать, что она к чему-либо притрагивалась. Он обшарил кухню, кабинет и даже уборные — там тоже могли остаться ее следы. Но нет, ничего. Ни случайного волоса. Ни отпечатков пальцев на зеркале. Ни записочек. Все в идеальном порядке.

Он прошел в спальню родителей. Безупречные прямоугольники подушек. Водная гладь туго натянутых простыней. Комната выглядела так, будто в ней уже много лет ни к чему не прикасались — как если бы после чьей-нибудь смерти ее хотели сохранить в неприкосновенности, как капсулу времени. Он не знал, какой по счету раз она приходила. У нее спросить он не мог, потому что они уже давно не разговаривали, и у отца спросить он не мог, потому что тогда пришлось бы во всем признаться, и у матери спросить он не мог, потому что это ее убило бы, а значит, и его убило бы, а какой бы невыносимой ни казалась наступившая жизнь, он был не готов свести с ней счеты.

Он побежал к дому Листы П — единственной любовницы, которая заставляла его мыться. Открой, — сказал он, привалившись головой к двери. — Это Сафран. Открой.

Было слышно, как, шаркая, кто-то направляется к входу.

Сафран? — это оказалась мать Листы.

Здравствуйте, — сказал он. — Листа дома?

Листа у себя в комнате, — сказала она, восхищаясь про себя тем, какой он все-таки славный. — Можешь подняться.

Что случилось? — спросила Листа, завидев его на пороге. Она показалась ему намного старше по сравнению с тем, какой была три года назад в театре, и это заставило его задуматься, кто из них на самом деле изменился: он или она. Входи, — сказала она. — Вот, садись. Что с тобой?

Мне так одиноко, — сказал он.

Ты не одинок, — сказала она, прижимая его голову к своей груди.

Одинок.

Нет, не одинок, — сказала она. — Тебе только так кажется.

Когда кажется, что одинок, значит, одинок. В этом суть одиночества.

Давай я что-нибудь тебе приготовлю.

Мне не хочется есть.

Тогда выпей чего-нибудь.

Мне не хочется пить.

Она принялась массировать его мертвую руку и вспомнила, как прикасалась к ней в последний раз. Рука притягивала ее к себе не потому, что была мертва, а потому, что была непознаваема. Непостижима. Даже полюбив, он не смог бы отдать ей всего себя без остатка. Им нельзя было обладать целиком, и он никем обладать целиком не мог. Эта невозможность страсти и пробуждала в ней страсть.

Ты женишься, Сафран. Мне утром пришло приглашение. Тебя это волнует?

Да, — сказал он.

Ну, тогда могу тебя успокоить. Перед свадьбой все волнуются. Я волновалась. И я знаю, что муж мой тоже. Но ведь Зоша такая хорошая.

Я ее ни разу не видел, — сказал он.

А я говорю — хорошая. И красивая вдобавок.

Ты думаешь, она мне понравится?

По-моему, да.

А я смогу ее полюбить?

Все возможно. В любви никогда не угадаешь, но шанс, безусловно, есть.

Ты меня любишь? — спросил он. — Любила когда-нибудь? Хотя бы в тот вечер, с кофе.

Не знаю, — сказала она.

Ты думаешь, есть шанс, что любила?

Он коснулся ее лица своей здоровой рукой, спустился по щеке к шее и затем под воротник блузки.

Нет, — сказала она, отстраняя его руку.

Нет?

Нет.

Но мне этого хочется. Честно. Не ради тебя.

Потому-то и нет, — сказала она. — Я бы никогда не смогла этим заниматься, если бы думала, что ты этого хочешь.

Он опустил голову ей на колени и заснул. В тот вечер, прежде чем уйти, он дал Листе книгу, которую зачем-то принес из дома (Гамлета в лиловом переплете) — он снял ее с полки, чтобы чем-нибудь занять руки.

Насовсем? — спросила она.

Когда-нибудь вернешь.

Ничего этого дедушка и Цыганочка не знали, занимаясь любовью в последний раз: он трогал ее лицо, мял нежную мякоть под подбородком, как тот самый скульптор, что оживил статую. Так? — спросил он. Взмах ее ресниц пощекотал ему грудь. Бабочки ее поцелуев вспорхнули над его телом, над шеей, над левой мочкой уха — примостились как раз туда, где мочка переходит в скулу. Так? — спросила она. Он стащил через голову ее синюю кофточку, расстегнул бусы, слизал пот с ее гладких подмышек, и пробежал пальцами от шеи к пупку. Ее соски цвета жженого сахара он обвел языком в кружочек. Так? — спросил он. Она кивнула и изогнулась. Теперь он теребил ее соски языком, сознавая, что все неправильно, все — от рождения до этого момента — сложилось в его жизни не так, но не с точностью до наоборот, а хуже: почти как надо. Двумя руками она расстегнула его ремень. Он приподнял ягодицы, давая ей возможность стянуть с себя брюки и трусы. Она взяла его член в свою руку. Ей так хотелось доставить ему удовольствие. Она была убеждена, что он никогда не получал удовольствия. Она хотела, чтобы свое первое и единственное наслаждение он получил с ней. Так? Он положил свою руку поверх ее руки и показал, как надо. Она сняла юбку и трусики, взяла его мертвую руку и сжала ее между ног. Густые черные волосы на ее лобке переплелись волнообразными завитками. Так? — спросил он, хотя она же и водила его рукой, точно дух по доске во время спиритического сеанса. Они служили друг другу проводниками по лабиринтам собственных тел. Она ввела в себя его мертвые пальцы, потеряв на мгновение чувствительность, точно в параличе. Смерть пронзила ее насквозь. Сейчас? — спросил он. — Сейчас? Она легла на него, обхватив его ноги своими. Она вложила член в его мертвую руку и направила к цели. Так хорошо? — спросил он. — Так хорошо?

  103  
×
×