57  

Брод, ты куда, блядь, мои носки подевала? Опять на место не положила.

Я знаю, — говорила она, внутренне улыбаясь тому, что вот ее и не ценят, вот ею и понукают. — Ты прав. Больше это не повторится.

Какого черта я никак не запомню название инструмента, который скручен, как бараний рог?

Это из-за меня. Я виновата.

Дальше — хуже. Грязность грязи служила поводом для разгневанной тирады. Из-за мокрости воды в ванной он мог орать на нее до тех пор, пока соседи не захлопывали ставни (стремление к тишине и спокойствию было единственным качеством, в одинаковой мере присущим всем жителям штетла). Не прошло и года после происшествия, как он стал давать волю рукам. «Но ведь это случается так редко», — уговаривала себя Брод. Раз или два в неделю. Не чаще. Зато когда «затмение» проходит, нет на свете более ласкового мужа. В периоды затмений он не был самим собой. В периоды затмений он становился другим Колкарем, порождением стального зубца, засевшего у него в мозгу. А она была влюблена, и это оправдывало существование.

Шлюха, стерва продажная! — орал, потрясая кулаками, другой Колкарь, а затем Колкарь разжимал ему кулаки и обвивал ее руками, как в первую ночь их встречи.

Страшилище, баба водяная! — с пощечиной наотмашь тыльной стороной ладони, после чего, нежно обнявшись, они тянули друг друга в спальню.

В разгар любовных утех он мог выматерить ее, или ударить, или сбросить с кровати на пол. Брод забиралась обратно, вновь седлала своего скакуна, и они пускались в карьер, будто и не было остановки. Ни он, ни она не знали, что выкинет Колкарь в следующую минуту.

Они посетили всех врачей в шести окрестных деревнях (Колкарь сломал нос молодому самонадеянному светиле в Луцке, который посоветовал им спать в разных постелях), и все сходились на том, что единственным средством укрощения вспыльчивого нрава будет удаление распилочного диска из головы, что неизбежно приведет к смерти.

Женщинам штетла приятно было видеть страдания Брод. Даже по прошествии шестнадцати лет она оставалась для них исчадьем того ужасного отверстия в стене, сквозь которое они так и не рассмотрели ее целиком, из-за которого они так и не удовлетворили свои материнские инстинкты, из-за которого они ее возненавидели. Поползли слухи, будто Колкарь бьет ее за то, что она холодна в постели (всего только двое детей после трех лет замужества!) и хозяйство вести совершенно не способна.

Я бы тоже ходила с подбитым глазом, если бы так задавалась!

Ты видела, на что похож их палисадник? Хуже свинарника!

Это еще раз доказывает: есть в мире справедливость!

За это Колкарь и ненавидел себя или другого себя. По ночам он мерил шагами спальню, громко доказывая что-то другому себе, надрывая связки, которыми они оба пользовались, нередко сдавливая руками горло, в котором эти связки помещались, или лупцуя лицо, не разбирая, кому оно в данный момент принадлежит. После череды ночных инцидентов, оставивших на теле Брод заметные следы, он решил (вопреки ее воле), что врач с переломанным носом был все-таки прав: им следует спать раздельно.

Я не буду.

Разговор окончен.

Тогда оставь меня. Лучше уж так, чем так. Или убей. Это еще лучше, чем оставаться без тебя.

Не сходи с ума, Брод. Я ведь только спать буду в другой комнате.

Но любовь — это и есть комната, — сказала она. — Вот в чем все дело. Нам иначе нельзя.

Нам иначе можно.

Нельзя.

На несколько месяцев это помогло. Днем они сумели наладить обычную семейную жизнь, лишь изредка омрачаемую приступами жестокости, а вечером расходились по разным спальням, чтобы раздеться и лечь каждому в свою постель. По утрам за кофе и булочками они разъясняли друг другу значения увиденных ночью снов или описывали позы, в которых коротали бессонницу. Они получили возможность познать то, что было упущено ими в суете супружеской жизни: застенчивость, непоспешность, постижение друг друга на расстоянии. У них состоялись седьмая, восьмая и девятая беседы. Колкарь старался сформулировать то, что хотел сказать, но все выходило неправильно. Брод была влюблена, и это оправдывало существование.

Его состояние ухудшилось. Теперь Брод могла рассчитывать на ежеутреннюю выволочку, которую Колкарь задавал ей перед уходом на работу (где, к немалому изумлению врачей, он был в состоянии обуздывать свои вспышки), и ежевечернюю перед ужином. Он колотил ее в кухне, в виду кастрюлей и сковородок, в гостиной, на глазах у двоих детей, в кладовой, перед зеркалом, в которое они оба смотрелись. Она никогда не уворачивалась от его кулаков, но открывалась им, шла навстречу, уверенная, что ее синяки — свидетельство не лютой ярости, а лютой любви. Колкарь был замурован в собственном теле — как любовная записка в небьющейся бутыли, чьи чернильные строки никогда не поблекнут и не расплывутся в кляксу, но и не достигнут глаз адресата, — и той, с кем ему больше всего хотелось быть нежным, он причинял только боль.

  57  
×
×