82  

– У вас позитивный анализ, – сказала мне женщина в клинике.

Я не настолько тупой. Я понимаю разницу между ВИЧ и СПИД. По этому вопросу я знаю практически всё, что нужно знать. Вот что интересно: ты можешь сколь угодно замечать чего-то, но, усердствуя в этом, ты лишь создаёшь пустоту, которая требует заполнения, и информация тайком, подсознательно просачивается сама. Похоже действует и сам вирус. И тем не менее я слышу, как сам говорю:

– Так значит, у меня – СПИД.

Я сказал это почти осознанно, я сделал такой выбор: что-то во мне, что-то светлое и оптимистичное, что никогда не сдаётся, страстно желало выслушать весь расклад про то, что это вовсе не смертельный приговор, про то, как нужно следить за собой, как лечиться и т.д., и т.п.

Однако первая мысль была: ну всё, пиздец. И это странным образом принесло мне облегчение, потому что я чувствовал, что пиздец настал уже давно, и только теперь вот понял как. Всё оставшееся время в клинике в моей голове был только белый шум. И вот я вернулся домой и сел в кресло. Я стал смеяться и не мог остановиться, пока гогот не стал безумным, застрял в горле и обернулся мучительными рыданиями.

Попробовал задуматься о всех: «кто?», «как?», «что?», «где?» и «почему?». Так ничего и не надумал. Прислушался к своим ощущениям. Стал гадать, сколько ещё протяну.

Лучше не начинать.

Какое-то время просто тупо сидел, думал о неоконченных делах.

Да, лучше держаться. Пока все темы не разрулю.

Я уже перестал тешить себя иллюзией, что смогу сделать что-то полезное. Вытащил бутылку скотча и налил. Виски неприятно обожгло горло и пищевод. Вторая прошла получше, но страх не отпускал. Кожа липкая, воздуха не хватает.

Я всё уговаривал себя, что это просто ещё один день, который сменит ещё одна ночь в долгом тёмном танце, тянущемся в неизвестное, куда дальше, чем ты можешь видеть. Жизнь продолжается, говорил я себе, и, может, я протяну ещё довольно долго. Однако, вместо того чтоб успокоить меня, эта мысль вызвала ужас, который практически разрушил то немногое, что от меня ещё оставалось.

Жить я, может, и буду, но лучше уже не станет.

Ты не представляешь, насколько крепко цепляешься за якорь надежды, пока не лишаешься последней. Ты уничтожен, выпотрошен и как будто уже не принадлежишь этому миру. Как будто в тебе уже не осталось веса, чтоб держать тебя на этой земле.

Реальность распадается на составляющие, и твоё зрение передаёт лишь размытый отпечаток, после чего непременно концентрируется на безнадёге, крайностях и космосе. Начинаешь хвататься за всё подряд, за всякий бред, не важно, лишь бы казалось, что в этом можно найти какой-нибудь ответ: из кожи вон лезешь, чтобы понять своё назначение.

На стене напротив как будто есть ответ на вопрос о моём будущем. Самурайский меч и арбалет. Висят там на стене и пялятся на меня.

Я снял со стены большой самурайский меч. Вынул из ножен и посмотрел, как клинок сверкает на свету. Лезвие тупое, даже масла не отрежешь. Подарок Терри, он где-то стырил его для меня.

Но ведь лезвие так легко заточить.

Арбалет совсем не такой декоративный. Я снял его, он такой увесистый, вставил двухдюймовую стрелу, прицелился и, выстрелив, попал в красное посередине мишени на противоположной стене.

Снова сел, стал думать о жизни. Попробовал вспомнить отца, его мимолётные визиты.

– А когда приедет папа? – спрашивал я маму в нетерпении.

– Скоро, – отвечала они, а иной раз пожимала плечами, как будто говоря: откуда мне-то знать?

Промежутки между его появлениями делались всё дольше, пока он не стал являться как чужой, непрошённый гость, чьё присутствие только коверкает повседневную рутину.

Помню, как он пришёл на день фейерверков. Мы были ещё детьми. Он взял меня, Билли, Рэба и Шину в парк. Все мы были закутаны от ноябрьской стужи. У него были ракеты, и он просто воткнул их в промёрзшую почву. Их нужно было вставить в бутылку, но мы решили, что он знает, что делает, поэтому ничего не сказали.

Нам с Билли было всего по семь лет – мы и то знали. Какого хуя он-то не знал?

Ракеты должны взлететь и взорваться в воздухе, но его загорелась и взорвалась прямо на холодной твёрдой земле. Он ничего не знал, потому что всегда сидел. Когда я рос, худшее, что моя мама могла мне сказать, – это что я такой же урод, как и мой отец. Я сказал себе, что никогда в жизни не буду таким, как он.

А потом я сел.

  82  
×
×