— Не слушай ты никого, — сказал Айова Боб, — ты первый в этой семье, кто правильно заботится о своем теле. Ты должен стать одержимым и не растерять одержимости, — сказал мне Боб. — А мы должны сначала тебя нашпиговать, а уж потом что-то сбрасывать.
Так это было, так это есть и сейчас: я обязан своим телом Айове Бобу — увлечению, которое никогда не покидало меня, — и бананам.
Потребовалось время, чтобы сошли эти двадцать фунтов, но они сошли и больше не появлялись. Я всю жизнь вешу сто пятьдесят фунтов 9.
И мне должно было исполниться семнадцать, прежде чем я набрал еще два дюйма роста и остановился на всю жизнь. Вот таков я: пять футов восемь дюймов 10 в высоту и сто пятьдесят фунтов весом. И весь твердый, как камень.
Скоро мне стукнет сорок, но даже сейчас, начиная свои упражнения, я вспоминаю рождественский сезон 1956 года. Теперь напридумывали столько разных замысловатых тренажеров; забыли, как вешают «блины» на штангу, как завинчивают их, как они вдруг скользят по штанге и зажимают тебе пальцы или падают прямо тебе на ноги. Но каким бы ни был современным спортзал, мне достаточно поднять небольшой вес, чтобы вспомнить комнату Айовы Боба, старую добрую «3F», и изношенный восточный ковер, где лежали его тяжести, ковер, на котором любил спать Грустец; после упражнений на ковре мы с Бобом были все в шерсти тогда уже мертвой собаки. И после того как я какое-то время поднимаю вес и долгожданная сладостная боль начинает охватывать все мышцы, мне на память приходят каждый случайный знакомый и каждое пятнышко на полотняном чехле, который покрывал маты в зале для тяжелой атлетики школы Дейри, где мы всегда ждали, пока закончит качаться Младший Джонс. Он забирал все блины, которые были в зале, и надевал их на свою штангу, а мы стояли возле своих пустых штанг и ждали, ждали. В те дни, когда Младший Джонс играл с «Кливленд браунс», он весил двести восемьдесят пять фунтов 11 и мог качнуть пресс пятьсот пятьдесят раз. Когда он учился в школе Дейри, он был еще не так силен — но уже достаточно, чтобы предложить мне достойный ориентир для качания пресса.
— Какой у тебя вес? — спрашивал он меня. — Ты точно знаешь?
И когда я говорил ему, сколько я вешу, он качал головой и говорил:
— Удвой-ка этот вес.
И я надевал на штангу что-то около трехсот фунтов, и он говорил:
— Отлично, ложись на мат, на спину.
В школе Дейри тогда не было скамеек для качания пресса, поэтому я ложился на мат на спину, Младший Джонс поднимал трехсотфутовую штангу и аккуратно клал ее мне поперек горла, так, что она слегка касалась адамова яблока; я хватался за штангу обеими руками и чувствовал, как мои локти погружаются в мат.
— А теперь — подними это над своей головой, — говорил Младший Джонс и уходил из зала попить воды или принять душ, а я лежал под штангой, как в капкане.
Ничего не выходило, когда я пытался поднять триста фунтов. Другие парни, посильнее меня, заглядывали в зал и с уважением спрашивали:
— Ты же не собираешься одолеть это?
— Какое там, просто отдыхаю, — говорил я, пыхтя, как жаба.
И они уходили и возвращались позже. Младший Джонс тоже обязательно приходил попозже.
— Ну, как дела? — спрашивал он.
Он снимал двадцать фунтов, потом пятьдесят, потом сто.
— Попробуй это, — каждый раз говорил он и продолжал уходить и приходить, пока я не вылезал из-под штанги.
И все мои сто пятьдесят фунтов, конечно, никогда не отжимали трехсот, хотя дважды за свою жизнь я отжал двести пятнадцать, и, думаю, отжать свой двойной вес теоретически возможно. Во время этих упражнений я впадаю в какой-то волшебный транс.
Иногда, когда я разойдусь как следует, мне под силу увидеть, как Черная Рука Закона движется между деревьями, мурлыкая свои мелодии, а иногда я могу припомнить запах пятого этажа общежития, где жил Младший Джонс, этот жаркий ночной клуб в поднебесье, а когда я бегаю, примерно на третьей миле или на четвертой, а иногда перед концом шестой, мои легкие очень живо вспоминают, как я пытался угнаться за Гарольдом Своллоу. И вид пряди волос Фрэнни, упавшей поперек ее раскрытого безмолвного рта, а Ленни Метц сидит на ее руках, сжав ее голову тяжелыми коленями бегущего бека. И Честер Пуласки на ней: как автомат. Я иногда ускоряю его ритм вдвое, особенно когда отжимаюсь и считаю про себя («семьдесят пять, семьдесят шесть, семьдесят семь»). Или приседаю («сто двадцать один, сто двадцать два, сто двадцать три»).