75  

Позволь мне не смотреть! Такова была мольба, обращенная к Полу Уэсту (пусть тогда она и не была знакома с ним, он был для нее только именем на обложке). Не заставляй меня пройти через это! Но Пол Уэст не смягчился. Он заставил ее читать, взволновал ее так, что она стала читать. За это ей трудно простить его. За это она и преследовала его, проделав путь через моря, до самой Голландии.

В этом ли заключается истина? Сойдет ли это за объяснение?

И все же она делает то же самое, что делала раньше. Пока она не изменила свою точку зрения, она безо всяких угрызений совести тыкала людей носом в то, что творится, например, на бойнях. Если не сатана правит бал на бойнях, накрывая тенью своих крыльев животных, ноздри которых уже забиты запахом смерти и которых гонят, толкая палками, вниз, по наклонной доске, к человеку с ружьем или ножом, человеку, столь же безжалостному и столь же банальному (хотя она стала ощущать, что это слово тоже следует сдать в архив, оно отжило свое), как подручный Гитлера (который совершенствовал свои профессиональные навыки, помимо всего прочего, на скоте), — если не сатана правит бал на бойнях, то кто же? Она не хуже, чем Пол Уэст, умеет играть словами, находя то единственное, которое подействует на читателя, как удар током. Каждый из нас своего рода палач.

Так что же с ней случилось? Совершенно неожиданно она стала чопорной дамой. Теперь она не хочет смотреть на себя в зеркало, так как это наводит на мысль о смерти. Она предпочитает, чтобы все уродливое было завернуто во что-нибудь и спрятано в ящик. Старуха, поворачивающая стрелки часов вспять, к ирландско-католическому Мельбурну их детства. И на этом всё?

Вернись к переживанию. Взмах кожистых крыльев сатаны: что убедило ее в том, будто она ощутила его, этот взмах? И как долго еще сможет она занимать одну из двух кабинок в этой тесной, маленькой дамской уборной, прежде чем какая-нибудь особа не решит, что ее хватил удар, и из самых добрых побуждений не позовет швейцара, чтобы тот взломал замок?

Двадцатый век с рождения Христа, век сатаны, прошел, с ним покончено. Век сатаны, и ее век тоже. Если ей удастся переползти через линию финиша в новый век, она, конечно же, не будет чувствовать себя там как дома. А сатана начнет нащупывать для себя новые пути, изобретать новые уловки, приспосабливаться к этому новому времени. Он обустраивается в непривычных местах, например в Поле Уэсте, хорошем, как ей показалось, человеке, во всяком случае настолько хорошем, насколько может быть хорошим человек, пишущий романы, то есть, вероятно, не во всем хорошем, но стремящемся быть хорошим в некоем высшем смысле, иначе зачем писать? Вселяется и в женщин тоже. Как печеночный сосальщик, как острица: человек может жить и умереть, не зная, что давал приют поколениям глистов. В чьей печени, в чьих кишках сидел сатана в тот роковой день год назад, когда она, в этом нет сомнений, почувствовала его присутствие, — в Уэсте или в ней самой?

Старики, братья, повешенные. С брюками, свалившимися на лодыжки. Казненные. В Риме это выглядело бы иначе. В Риме из казни делали зрелище: тащили жертвы сквозь рычащую толпу к тому месту, где их сажали на кол, или сдирали с них кожу, или обмазывали смолой и поджигали. В сравнении с этим нацисты — просто дешевки, вооруженные пулеметами вояки, душившие своих жертв в газовых камерах и вешавшие их в подвалах. Так что же было такого немыслимого в смерти от рук нацистов, в чем нельзя упрекнуть Рим, если Рим прилагал все усилия к тому, чтобы обставить смерть с максимальной жестокостью, добавив к ней как можно больше боли? Обыденность этого гнусного подвала в Берлине, грязи, которая выглядит слишком реальной, современной, — вот что для нее непереносимо.

Это как стена, на которую она натыкается снова и снова. Она не хотела читать, но читала; над ней было совершено преступное насилие, но она сама способствовала этому преступлению. Меня заставили это сделать, думает она. Но ведь и она сама заставляла других!

Ей не следовало приезжать, ни в коем случае. Конференция — для обмена мыслями, по крайней мере так считается. Нельзя обмениваться мыслями, если сама их не понимаешь.

В дверь кто-то скребется, слышится детский голосок: „Mammie, ег zit een vrouw erin, ik kan haar schoenen zien!“

Она поспешно спускает воду, отпирает дверь, выходит. „Извините“, — говорит она, избегая смотреть на мать и дочь.

Что сказал ребенок? Почему она так долго? Если бы она говорила на их языке, она могла бы просветить ребенка: потому что чем старше становишься, тем больше времени это занимает; потому что иногда нужно побыть одной; потому что есть вещи, которые не делают на людях, уже не делают.

  75  
×
×