42  

Как раз в тот момент, когда папа добрался до рации, поступает вызов, сообщающий, что первоначальный приказ расследовать ограбление отменяется. Папа докладывает о том, что видел, но приказ об отмене повторяется, так что он бежит обратно к складу, чтобы увидеть, как его партнер попадает под луч фонаря одного из тех людей и получает шесть выстрелов в спину. Каким-то образом он сохраняет самообладание, бросается к патрульной машине и успевает передать «код восемь» — сигнал бедствия, — прежде чем машина начинает содрогаться под пулями. Он окружен со всех сторон, кроме дока, так что ныряет через парапет в коктейль из мазута, мусора, сточных вод и морской воды. Он проплывает под причалом — в те дни причал Сильваплана был стальной конструкцией, похожей на гигантскую эспланаду, а не бетонным полуостровом, как сегодня, — и влезает по служебной лестнице, весь мокрый, в одном ботинке, с недействующим револьвером.

Все, что он может, так это наблюдать, что те люди как раз заканчивают погрузку, когда на сцене появляется пара патрульных машин из участка Спинозы. Прежде чем отец успевает обежать вокруг двора, чтобы предупредить офицеров, разражается безнадежно неравная перестрелка — бандиты расстреливают обе патрульные машины из автоматов. Грузовик трогается, бандиты прыгают в него, выезжают, и через задний борт вылетают две ручные гранаты. Намеревались ли они кого-то убить, искалечить или просто остудить героизм, кто знает? Только одна из гранат угодила в отца и превратила его из человека в подушечку для игл. Он пришел в себя через два дня, в госпитале, лишенный левого глаза. В газетах этот инцидент описывали как случайную вылазку банды воров, которым повезло. В Десятом участке считали, что некий синдикат, на протяжении всей войны откачивавший оружие, решил поменять место хранения своих припасов, поскольку война закончилась и учет должен был сделаться строже. Тогда настаивали на более тщательном расследовании этой стрельбы на причале — в сорок пятом трое мертвых копов что-то да значили, — но администрация мэра такому расследованию воспрепятствовала. Выводы делайте сами. Отец их сделал, и они лишили его веры в усиление законности. Когда, восемью месяцами позже, он выписался из госпиталя, то по переписке закончил уже курсы журналистики.

— Не было бы счастья… — сказал Сиксмит.

— Остальное вы, наверное, знаете. Освещал события в Корее для «Иллюстрейтид плэнет», потом стал представителем «Вест-кост геральд» в Латинской Америке. Отправился во Вьетнам, чтобы писать о сражении при Ап-Баке, и оставался в Сайгоне вплоть до первого своего коллапса, который случился в марте. Это просто чудо, что брак моих родителей продлился столько лет, — знаете, самое долгое время, что я провела с ним вместе, приходится на апрель-июль этого года, когда он лежал в хосписе. — Луиза спокойна. — Мне, Руфус, хронически его недостает. Все время забываю, что он умер. Все время думаю, что он отправился куда-то по заданию и на днях прилетит обратно.

— Должно быть, он гордился тем, что вы пошли по его стопам.

— Увы, Луиза Рей — это не Лестер Рей. Я растратила годы на бунтарство и либерализм, я изображала из себя поэтессу и работала в книжной лавке на Энгельс-стрит. Позерство мое никого не убеждало, мои стихи оказались «настолько лишены содержания, что их даже не назвать плохими», — так сказал Лоренс Ферлингетти, [88] — а книжная лавка разорилась. Так что до сих пор я всего лишь веду колонку в журнале. — Луиза трет свои усталые глаза, вспоминая прощальный залп Ричарда Ганга. — Никаких материалов из горячих точек и премий за них. Питала большие надежды, когда поступила в «Подзорную трубу», но ехидные сплетни о вечеринках со знаменитостями — это наивысшее, чего я пока достигла на отцовском поприще.

— Да, но эти ехидные сплетни хорошо изложены?

— Эти ехидные сплетни изложены отлично.

— Что ж, тогда пока еще рано стенать о даром растраченной жизни. Простите, что я похваляюсь своей опытностью, но у вас и понятия нет о том, что представляет собой даром растраченная жизнь.

5

— Хичкок любит быть в центре внимания, — говорит Луиза, которую теперь все больше беспокоит мочевой пузырь, — но терпеть не может давать интервью. Он не ответил на мои вопросы, потому что как следует их не расслышал. Его лучшие фильмы, сказал он, похожи на вагончики, несущиеся по американским горкам: тем, кто в них едет, страшно до потери пульса, но под конец они выходят наружу хихикающими и полными желания проехаться снова. Я заявила этому великому человеку, что ключом интереса к вымышленным ужасам является их изоляция или сдерживание: пока мотель «Бейтс» отсечен от нашего мира, нас тянет заглянуть внутрь, словно в огражденное стеклом обиталище скорпиона. Но фильм, показывающий, что весь мир и есть мотель «Бейтс», [89] это… что-то вроде Бухенвальда, дистрофии, депрессии. Мы готовы опустить кончики пальцев в хищную, безнравственную, обезбоженную вселенную — но только кончики пальцев, не более того. Хичкок на это ответил так, — Луиза перевоплощается, что удается ей выше среднего: — «Я голливудский режиссер, юная леди, а не Дельфийский оракул». Я спросила, почему в его фильмах никогда не увидишь Буэнас-Йербаса. Хичкок ответил: «Этот город сочетает в себе худшие черты Сан-Франциско с худшими чертами Лос-Анджелеса. Буэнас-Йербас — это город, выпадающий из пространства». Он все время сыпал подобными остротами, обращаясь не ко мне, а к потомству, чтобы когда-нибудь на званом обеде будущего можно было сказать: «Это, знаете ли, одно из высказываний Хичкока!»


  42  
×
×