238  

— Эти давно у нас, — сказал он брезгливо. — Будем дурочку играть, Жуковская? Поиграем дурочку. Аникин!

— Есть! — крикнул Аникин. Слышно было, как плеснули водой из ведра, как за стеной завозилось, зашуршало, хэкнуло и тяжело рухнуло, и завыло уже по-звериному, без надежды на милосердие, на то, что услышат и спасут, а просто чтобы выть. Это все было очень просто, на раз-два-три, но тоже, согласитесь, надо знать, как выть.

Надя поставила еще два креста. Кресты, кресты. «Аникин!» — заорал Райский. «Господи! Господи! Что это! Господи, что это! Ааа, что!».

— Объясни ей там, за что, — крикнул Райский. — Скажи, тут упрямая сидит.

— Щас, — ответил Аникин утомленно. — Опять тут поплыла…

— Ну так лей!

— Да плохо, — ответил Аникин после паузы. — Может, врача?

— Подохнет — кобыле легче, — сказал Райский. Ай, как он хорошо все придумал! Надя сидела напротив и трясла головой, трясла без перерыва, думала вытрясти из ушей крик за стеной. Когда-то же это кончится, думала она. Когда-то же должно кончиться. Если бы можно было умереть по собственной воле, одним усилием, она бы не задумавшись, с облегчением, но нельзя было умереть. И она поставила еще два креста. Райский поглядел.

— Аникин! — крикнул он. — Давай!

— Ну же ты сука! — крикнул Аникин. — Ну же ты у меня!

Ему надо было, видимо, себя подзаводить, чтобы бить лежачую и не приходящую в сознание. Просто так это не дается, хотя бы и Аникину. Не так ведь просто. «Ну же ты!» — заорал он, разбежался, судя по топоту, и ударил. Звуков не было уже. С какого-то момента только чавканье, хруст, вбивание сапога в полуживую плоть.

Надя поставила последний крест. Остальных она не знала, правда не знала.

Райский нагнулся, посмотрел. Что же, и Галицкий. Значит, этот и есть так называемый суженый, этот, ускользнувший. Но он-то, судя по всему, сбоку припека.

— Хватит, Аникин, — брезгливо крикнул Райский. Он уселся за стол и некоторое время молчал.

— Кстати, Жуковская, — сказал он небрежно. — Просмотрите вот это.

Он положил перед ней два списка — один рукописный, другой печатный. Рукописный был тот, в котором она ставила кресты. Печатный был заготовленный, из дела.

— Сличите, — сказал он. — Любопытно, не правда ли? Мы же все знали. И никаких подтверждений нам не требовалось.

Надя молчала.

— Заметьте, Жуковская, вас не били, — говорил Райский, красиво затягиваясь папиросой. — Вас не мучили, не унижали. Не подвергали ничему. Сюда можно сейчас любого француза привести, любого испанца, — он наслаждался результатом, хотелось поговорить. — Любого, кто тут за ваши права. Что будто бы мы звери. И заметьте себе, никто, ничего. На вас ни следа. На вас одежда цела. Вас трогать брезговали. А знаете почему, Жуковская?

Он сделал эффектную паузу.

— А потому что такие мрази, как вы, не стоят побоев, — бросил он триумфально. — На вас чуть надавили, без голода, без угроз, и вы — видите? Вы же всех, всех сдали, до последнего человека. Большевиков подвешивали за ребра, суставы выворачивали, — Райский был начитанный, читал «Князя Серебряного», — большевикам, как говорится, глотки оловом. А большевики — никого, никогда: большевики не сдают, понимаете? Мы не сдаем своих друзей, поэтому мы победители. А вы раскалываетесь, как орех гнилой, поэтому вы мразь, понимаете, Жуковская? Вы мразь, и для вас нет другого слова. Вы не выдержали первой, простейшей просьбы, а ваша мать тут в ногах валялась. Стала бы она валяться, если бы знала, какая дочь? Да ведь она знает, впрочем. По вам видно. Я вот сразу понял. Остальные еще хоть сколько-то подержались. А впрочем, все вы гниль.

Надя молчала.

— Аникин! — крикнул Райский. — Введите.

Коричневая дверь распахнулась, и Аникин с потным, как бы лакированным лицом балаганного Петрушки и такой же широчайшей петрушечной улыбкой вступил в помещение. Он был потный, вспотел. Следом за ним робко, с тишайшей мышьей улыбкой на невредимом лице, просеменила — ну, кто же сомневался. Кем надо быть, чтобы сомневаться. Все уже поняли, даже ты, идиот, тебе, тебе говорю, который считает себя самым умным, — даже ты уже понял. Всеменила, вплыла Махоточка — походкой, какой плавают в танце русские павы, лебедушки. Шла утица вдоль бережка, шла серая вдоль крутова. Вяла деток за сабою, и малого, и большова. Ах, утя, утя, а куда же мне иття? Тебе теперя, конечно, некуда.

Она была невредима, умильна, тихо счастлива. И она смотрела на Надю именно с тихой радостью, как юная актриса на экзаменатора. Верю, верю! — кричит он в восторге, а ведь кто бы подумал, простая петербургская воровка, до пятнадцати лет Сцыкуха, впоследствии Гадюка, а потом Махоточка, маинькая моя.

  238  
×
×