108  

Почти в тридцати футах над нами, над шахтой, открылась дверь. Появился урод, заглянул вниз. Завизжал на нас, но вниз не прыгнул.

Виктория потянула Тимоти за собой в тоннель. Когда я последовал за ними, пол буфетной начал подниматься по шахте, как я понял, на гидравлическом цилиндре, но без привычного шипения и гудения, характерного для такого класса механизмов. Поднялся выше потолка тоннеля, дальше по шахте, и визг урода сразу стал глуше.

Глава 47

Теперь уроды на кухне знали, что буфетная — лифт на какой-то подземный уровень, но без ключа воспользоваться им не могли, так что никакой опасности они для нас не представляли.

Стоя в облицованном медью коридоре, мы с Викторией Морс, наоборот, могли перестрелять друг друга, а ей не составило бы труда лишить жизни Тимоти.

Вжимая ствол пистолета в его шею с такой силой, что мушка касалась плоти, она сообщила мне, как сильно она, блин, ненавидит мое блинское нутро, и как же ей, блин, хочется, блин, убить меня, вышибив мои блинские мозги из моего блинского черепа.

Для женщины, прожившей больше ста лет, она обладала очень уж ограниченным словарным запасом.

Попав в ситуацию, потенциально грозящую смертью, из которой я не вижу выхода, я склонен меньше думать и больше говорить. Знаю по собственному опыту, если озвучиваю все свои мысли, не сдерживаясь, не фильтруя, очень часто за разговорами приходит решение, которое ранее оставалось от меня скрытым. И речь не о том, что я открываю сливной канал в некоей гигантской дамбе, отгораживающей подсознательную мудрость. Поверьте мне, такой дамбы не существует.

Может, дело в том, что сначала действительно было слово, и слова — корни всего, что воспринимают наши чувства. Ничего нельзя представить себе, ничто не визуализируется в нашем разуме, пока у нас нет слова для понятия или образа. Поэтому, когда я позволяю всем словам слетать с языка, предварительно ничего не отсеивая, возможно, я что-то зачерпываю из исходного созидательного источника в сердце вселенной.

А может, я просто мастер молоть чушь.

Когда Виктория сообщила мне, как неистово она меня ненавидит, я по-прежнему целился из «беретты» ей в лицо, но услышал собственный голос:

— У меня ненависти к вам нет. Возможно, я вас презираю. Возможно, я от вас в ужасе. Возможно, вы мне противны, но ненависти к вам у меня нет.

Она назвала меня блинским лжецом и добавила:

— Ненависть заставляет мир вращаться. Зависть, и вожделение, и ненависть.

— Я перестал кого-либо ненавидеть, когда осознал, что ненависть не вернет отнятого у меня.

— Зависть, и вожделение, и ненависть, — настаивала она. — Вожделение к сексу, власти, контролю, мести.

— Что ж, я обычный клокер с простой философией. — Я вдруг вспомнил ее слова, сказанные в помещении с котлами и бойлерами, между плевками мне в лицо: — «Вы терпите плети и презрение, а мы — нет, и никогда не будем».

— Так и было, пока ты все не порушил, — она поворачивала пистолет то по, то против часовой стрелки, и мушка рвала кожу мальчика.

Тимоти протестующие захныкал, и по шее мальчика потекла тоненькая струйка крови.

— Шекспир, — прокомментировал я. — «Кто снес бы плети и глумленье века», «Гамлет».

— Ты ничего не знаешь. Шекспир, это ж надо! Константин. Мой Константин.

Я напомнил ей и другую ее фразу:

— «Ваши мысли в рабстве у дурака, но наши никто и никогда не поработит». Думаю, это из «Генриха Четвертого», часть первая. Там… «Но мысль — рабыня жизни, а жизнь у времени дурацкая игрушка».

Она, похоже, думала, что от ее полного презрения взгляда из меня потечет кровь, как потекла она из пореза на шее Тимоти.

— Что ты пытаешься сделать, маленький зассаный муравей? Играть с моим разумом? Невежественный клокер как ты?

— Вы сказали мне, что женщины, которых он убивал, всего лишь животные, «бегущие тени, несчастные людишки, их жизни ничего не значат».

— Как ничего не значит и твоя. Истины Константина жалят тебя, так? Жалят?

— «Макбет», — ответил я. — «Жизнь — тень бегущая, фигляр несчастный, что час свой чванится, горит на сцене, и вот уж он умолк навек».

Константин, глава ее секты и поэт ее темного сердца, оказался не поэтом, а жалким плагиатором, крадущим у лучших. Из бледно-синих глаз Виктории чуть ли не полетели искры. Если его поэзия оказалась украденной, не просто украденной, но измененной, чтобы соответствовать низкой цели, тогда и мудрость его философии — его безумное восхваление бессмертия на земле — могла оказаться заимствованной и ложной, но в канун завершения истории Роузленда она не смела даже допустить такой мысли. Только еще больше ненавидела меня за это откровение.

  108  
×
×