66  

Роланд ничего не говорит, только смотрит на Эдди.

– Но не все люди – такие. Есть люди, которым нужно, чтобы они были кому-нибудь нужны. Как в песне Барбары Стрейзанд. Банально, но тем не менее, это так. Это просто еще один способ оказаться на крючке.

Эдди задумчиво смотрит на Роланда.

– Но ты-то в этом смысле чистенький, так ведь?

Роланд не сводит с него глаз.

– Если не считать твоей Башни, – с коротким смешком говорит Эдди. – Ты тоже торчок, Роланд, и твоя наркота – Башня.

– На какой войне? – шепчет Роланд.

– Что?

– На какой войне тебе отстрелили чувство благородства и целеустремленность?

Эдди отшатывается, как от пощечины.

– Пойду схожу за водой, – коротко говорит он. – А ты поглядывай за ползучками-кусачками. Мы сегодня ушли далеко, но я так и не разобрался, разговаривают они между собой или нет.

И он отворачивается, но Роланд успевает заметить в последних багряных лучах солнца, что щеки у него мокрые.

Роланд поворачивается обратно к кромке берега и наблюдает. Омароподобные чудища ползают и вопрошают, вопрошают и ползают, но и то, и другое кажется Роланду лишенным определенной цели; какой-то интеллект у них есть, но его не хватает, чтобы передавать информацию друг другу.

«Бог не всегда лупит человека мордой об стол, – думает Роланд. – В большинстве случаев, но не всегда».

Эдди возвращается с дровами.

– Ну? – спрашивает он. – Как ты считаешь?

– Мы в порядке, – хрипит стрелок, и Эдди начинает что-то говорить, но стрелок уже устал, он ложится на спину и смотрит, как сквозь фиолетовый балдахин неба проглядывают первые звезды, а

Карты тасуются

В следующие три дня здоровье стрелка непрерывно улучшалось. Багровые полосы, которые раньше ползли по его рукам вверх, теперь поползли обратно, потом побледнели, потом исчезли. На следующий день он иногда шел сам, а иногда его тащил на волокуше Эдди. Назавтра после этого его уже совсем не приходилось тащить; через каждые час-два они просто садились и какое-то время отдыхали, пока он не переставал ощущать, что ноги у него ватные. Именно во время этих привалов, да еще после обеда, когда все уже бывало съедено, но до того, как костер догорал и они засыпали, стрелок слушал рассказы Эдди о его жизни с Генри. Стрелок помнил, что сначала не мог понять, из-за чего отношения между братьями были такими трудными, но после того, как Эдди начал рассказывать, запинаясь, и с той обидой и злостью, причина которой – в тяжкой боли, стрелку не раз хотелось остановить его, сказать: «Не надо, Эдди, хватит. Я все понимаю».

Только это ничем не помогло бы Эдди. Эдди говорил не для того, чтобы помочь Генри, потому что Генри был мертв. Он говорил, чтобы похоронить Генри раз навсегда. И чтобы напомнить себе, что, хотя Генри мертв, но он-то, Эдди, не умер.

Так что стрелок слушал и ничего не говорил.

Суть была проста: Эдди считал, что он загубил брату жизнь. Генри тоже так считал. Может быть, Генри додумался до этого сам, а может быть, он так считал потому, что так часто слышал, как их мама твердит Эдди, скольким и она, и Генри пожертвовали ради него, чтобы Эдди мог быть в безопасности в этом городе, в этих окаянных джунглях, чтобы он мог быть счастлив настолько, насколько вообще возможно быть счастливым в этом городе, в этих окаянных джунглях, чтобы он не кончил так, как его бедная сестренка, которую он толком и помнить-то не может, но она была такая красавица, Царство ей небесное. Она сейчас в раю, у ангелов, и это, безусловно, прекрасное место, но она, мама, пока еще не хочет отпускать Эдди к ангелам, не хочет, чтобы его переехал на мостовой какой-нибудь пьяный псих-водила, или чтобы какой-нибудь обкуренный мальчишка-торчок зарезал бы его, выпустил кишки на тротуар из-за двадцати пяти центов, что лежат у него в кармане, да она и сама не думает, чтобы Эдди хотелось прямо сейчас отправиться к ангелам, а значит, пускай он всегда слушает, что ему говорит старший братик, и всегда делает, что ему велит старший братик, и всегда помнит, что Генри приносит жертву любви.

Как Эдди сказал стрелку, он сомневался, чтобы их мать знала о некоторых их «подвигах» – например, что они воровали книжки с комиксами из кондитерской на Ринкон-авеню или курили сигареты за гальванизационной мастерской на Кохоуз-стрит.

Однажды они увидели «Шевроле», в котором торчали ключи, и, хотя Генри еле-еле умел водить машину – ему тогда было шестнадцать лет, а Эдди восемь – он затолкал братишку в автомобиль и сказал, что они едут в центр Нью-Йорка. Эдди перепугался, расплакался, и Генри тоже был испуган и зол на Эдди, приказал ему заткнуться и не вести себя, как грудной младенец, едрена вошь, у него есть десять баксов, да у Эдди три или четыре, можно весь день, мать его, ходить в кино, а потом они сядут в пелхэмский поезд и вернутся домой раньше, чем маманя успеет накрыть ужин и спохватиться, где их носит. Но Эдди все ревел, а возле моста Куинсборо они увидели в переулке полицейскую машину, и Эдди, хотя был вполне уверен, что легавый в ней даже не взглянул в их сторону, ответил «Ага», когда Генри охрипшим, дрожащим голосом спросил его, как он думает – видел ли их этот мент? Генри побелел и подъехал к краю тротуара так быстро, что чуть не снес пожарный кран. Он уже бежал по улице прочь, а Эдди все еще возился с незнакомой ручкой дверцы. Тогда Генри остановился, вернулся и выволок Эдди из машины. Он ему еще и наподдал как следует два раза. Потом они пешком дошли до Бруклина, а по правде сказать – прокрались туда. На это у них ушел почти весь день, и когда мать спросила их, чего это они такие потные, и разгоряченные, и измученные, Генри сказал: потому что он почти весь день учил Эдди играть в баскетбол на детской площадке на том конце квартала. А потом пришли какие-то большие ребята, и им пришлось удирать бегом. Мать поцеловала Генри и лучезарно улыбнулась Эдди. Она спросила его: ведь правда же, у него самый-пресамый лучший на свете старший братик? Эдди согласился с ней. И согласился честно. Он и сам так думал.

  66  
×
×