36  

Дедушкины десантники полумертвых девчонок из горящего сарая выволокли, откачали, через переводчика, который знал немецкий, кое-как выяснили, что они вовсе не немецкие, а русские, и отправили их всех в госпиталь — в свой госпиталь, второго фронта. А через три дня в тот госпиталь пришел Макс Браун, и вполне живая и уже почти здоровая семнадцатилетняя Вера бросилась ему на шею, заплакала, засмеялась и сказала с забавным акцентом: «Ай лав ю». Макс Браун совершенно ничего не понял. То есть смысл слов он как раз очень хорошо понял, но не понял, почему эта русская девочка говорит такие слова ему. Макс Браун был чернокожим американцем, по их американским меркам — почти нищим, никакой влиятельной родни у него не было. Чернокожие американцы тогда не считались завидными женихами. А русская девочка Вера даже тогда, тощая, почти наголо стриженная, в каком-то балахоне с чужого плеча, с синяком на лбу и со шрамами от веревки на руках, — так вот, даже в таком ужасном виде она была необыкновенной красавицей, с таким золотым ежиком волос и с такими огромными светло-серыми глазами, что на нее абсолютно все оглядывались.

В общем, через пару месяцев Макс Браун сумел сделать Вере какие-то документы, и они поженились. А еще через год у них родился сын Александр, и в день его рождения закончилась война. Макс Браун уже хотел везти свою бело-золотую Веру и своего оливково-смуглого Александра в свою Америку, но Вера очень хотела перед этим побывать дома, повидать маму, поплакать над фотографией отца — она уже знала, что он погиб на войне, она уже успела отправить маме письмо с оказией, и от мамы письмо получила — на адрес части Макса Брауна, другого адреса у нее пока не было. Мама писала, как она все время думала о ней, и молилась, и надеялась, что они когда-нибудь свидятся… А в конце — «не приезжай сюда, не приезжай, деточка моя, кровиночка, Христом-Богом умоляю, не приезжай». О том, что бывает на Родине с вернувшимися из немецкого плена, всякие слухи ходили. Но ведь она уже Браун, жена гражданина великой Америки. Русская девочка как-то очень быстро научилась верить всем этим глупостям. Ну, они и поехали — чернокожий Макс, бело-золотая Вера и полугодовалый желтенький Александр, все Брауны. Абсолютно непонятно, как им вообще въезд разрешили. Возможно, в послевоенной неразберихе тот, кому положено замечать, просто не заметил. Или, может, американское посольство помогло, кто теперь узнает… Но Брауны всем семейством за три недели все-таки доехали до села под Тулой, где жила замученная войной, тоской и страхом мама Веры, тридцатидевятилетняя старушка с густой сединой в золотых волосах, бледным, до синевы изможденным лицом, с глубоко запавшими серыми глазами и с тяжелыми, натруженными мужицкими руками. Вера плакала, и мама плакала, и Макс чуть не плакал, с ужасом оглядываясь вокруг. Он уже знал, что мать Веры надо непременно забирать отсюда, здесь жить нельзя, она и не выживет, а Вера изведется от тоски, все время думая о матери… Он был хорошим человеком, этот Макс Браун. Ну вот, используя весь свой запас уже знакомых русских слов, обращаясь к Вере как к переводчице и активно жестикулируя, он и объявил свое решение: они все поедут домой, в Америку, и мама тоже. Все вместе. Они одна семья.

Потом пришли гости — праздновать давнюю свадьбу Веры и недавнее рождение ее сына, все восемь вдов, четыре оставшиеся без сыновей старухи и трое безногих и безруких мужиков — вся деревня собралась в тесной избе под перекошенным потолком, пили мутный вонючий самогон — «За Победу, за товарища Сталина, за Красную Армию», — закусывали вареным бураком, печеной картошкой, серым сухим хлебом, бережно подставляя ладони, чтобы ни одна крошка не упала… Вера жалась к матери, смотрела больными глазами в угол, где в большой корзине на лавке спал Александр, ничего не пила и не ела, сжимала в тонкой розовой ладони обугленную картофелину. Макс достал банку тушенки и банку персикового компота, открыл, поставил на стол. Гости осторожно пробовали по чуточке, качали головой: что ж это мясо просто так изводить, из него можно вон сколько кулеша наварить, на три дня хватит! А сладкое — это детям бы, они уже сколько лет ничего слаще морковки не видали. Да и детям не надо, что ж к хорошему привыкать, потом ведь не отвяжутся: дай сладенького… Макс почти ничего не понимал, сел рядом с Верой, посмотрел вопросительно: он что, сделал что-то не так? Вера потихоньку погладила его коричневую руку своим белым кулачком с зажатой в нем картофелиной, сказала одними губами: «I lоvе you». Вот какое большое, доброе сердце у его маленькой бело-золотой жены. У его матери, толстой черной Эмили Браун, тоже доброе сердце, это все признают. Но когда его отец, длинный черный Сэм Браун, отдал бродяге сандвич, на который села муха, Эмили битый час ругала мужа за расточительность.

  36  
×
×