128  

– Значит, – уточняю, – следует считать, что все в порядке? Ну-ну…

– Михаэль спрашивает: тебе что, жалко всех этих людей? До сих пор – жалко?

«Жалко»?! Ну уж нет. Как, интересно, он это себе представляет?..

– Боюсь, у нас может выйти терминологическая путаница, – говорю. – Варенька, ты прости, пожалуйста, я тебя еще немного помучаю. Так вот, что касается жалости… Жалость, как я ее понимаю, это чувство, направленное извне и, как бы это поточнее сформулировать, – свысока, что ли… Жалеть – это значит наблюдать снисходительно, со стороны, чужое копошение, полагать собственное положение куда более завидным, а себя, соответственно, более удачным экземпляром. Жалость при этом вполне может подвигнуть человека на благородный или, по крайней мере, просто полезный поступок, но чести она никому не делает. Так вот, ничего похожего я к людям давно уже не испытываю. Потому хотя бы, что знаю Великую, блин, Тайну Бытия: все, как ни странно, умирают. Абсолютно все, без исключения, причем сравнительно скоропостижно. Полагать себя «более удачным экземпляром», чем кто бы то ни было, при таком раскладе – глупость, мягко говоря. Вот если бы среди нас затесался какой-нибудь бессмертный простак, он бы, пожалуй, мог позволить себе жалость… Ты успеваешь переводить? Здорово, спасибо. Без тебя я бы и четверти всего этого объяснить не смог… Так вот, чувство, которое я порой испытываю к людям, чьи дела идут, на мой взгляд, скверно, следует называть не жалостью, а сопереживанием. Сопереживание, в отличие от жалости, всегда внутри. Чтобы испытывать его, требуется способность оказаться в чужой шкуре – у меня она, как нетрудно догадаться, имеется – и уже оттуда собственными глазами оглядеть ближайшие окрестности и дальние пригороды чужой души. Не содрогаясь, но и не умиляясь, сохраняя спокойствие, как наедине с собой, перед зеркалом. Оттуда, изнутри, действительно очень просто понять всякого человека… Дурацкая, кстати, общеизвестная формула: «понять – значит простить», поскольку настоящее, глубинное понимание наглядно показывает, что прощать, собственно, нечего.

Поневоле запинаюсь, захлебнувшись словами. Интересно, откуда столько ораторской страсти в полчаса назад всего проснувшемся органическом существе?

– Михаэль просит, чтобы ты продолжал. – Варя осторожно прикасается к моему плечу, очень осторожно, словно боится, что укушу. – Ему очень интересно. Он говорит, возразить пока нечего. И не понимает, откуда у человека, который так рассуждает, взялись какие-то дурацкие нравственные проблемы, в духе романтических театральных пьес… Прости и не забывай: это не я сама такое определение придумала, это…

– Ну да, это твой любимый писатель придумал, – ухмыляюсь. Подмигиваю ей: – Все в порядке, ну что ты! Мы, собственно, всегда примерно так друг с другом и разговаривали. Только слов использовали поменьше – по понятным тебе причинам… Скажи ему вот что: мое сопереживание не мешает мне считать великое множество людей отвратительными самодовольными болванами, каковыми они, собственно говоря, и являются. Но оно же вынуждает меня видеть в каждой груде мяса надгробие заживо погребенного ангела. И когда мне говорят, что я своими руками лишаю этого ангела возможности взлететь – хотя бы в самый последний момент, – я испытываю боль. Просто очень большую боль. Это, собственно, все.

– Он говорит, все правильно, так и есть. Ты и должен испытывать эту боль. Ты и я, и он сам. Все… Михаэль считает, в том и состоит подлинное предназначение накха: носить в себе эту боль, которую никто, кроме нас, все равно не способен чувствовать. Накапливать ее в себе, учиться с нею жить, а потом, когда покажется, что стало невыносимо, снова учиться жить – вопреки ей. А не только кайф чужой витальный по карманам тырить… Зачем – он пока не знает. Говорит… Ох! Говорит, на Страшном суде разберемся. На Страшном, значит… Ржет вот теперь… Юмористы вы оба, однако. Кто бы мог подумать.

– Да уж, – вздыхаю. – Знаешь что? Спроси его, как отсмеется, нет ли у него каких-то практических советов. Скажи, теория его мне примерно ясна. А как быть теперь с практикой и с собственной жизнью заодно, по-прежнему неведомо.

– Михаэль спрашивает: а тебе не приходило в голову, что для начала можно пойти на компромисс? Забирать у человека не всю жизнь, а всего пару лет. Это уж точно мало что изменит в общем раскладе его бытия, и без того вполне неутешительном. Но если тебе неприятно – что ж, возможен вот такой компромисс. Ему кажется удивительным, что человек, сумевший столь четко сформулировать разницу между жалостью и состраданием, не набрел на такой простой ответ самостоятельно.

  128  
×
×