111  

Голод я могу стерпеть. Я — это не мое тело.

Я могу отвлечь себя. Могу попытаться.

Девятьсот Шестого уморили за то, что он не хотел понять, что его родители — преступники. А ведь это все, что нам надо о них знать, говорят нам вожатые. Их вина — в нашей крови; мы в ответе за дела родителей с самого своего рождения. Мы вообще не имеем права быть, но Европа дает нам шанс искупить преступление наших матерей и отцов, исправиться.

Для этого надо слушаться всегда. Мечтать только о том, чтобы служить обществу. И помнить: оправдывать своих родителей — преступление. Любить своих родителей — преступление. Вспоминать их — преступление.

Соблюдай эти заповеди, и однажды, если ты сможешь пройти испытания и сдать все экзамены, интернат отпустит тебя.

Я играл по правилам столько, сколько мог. Но есть вещи, которые нельзя терпеть.

Я остался собой, но теперь я в склепе. И вот — все потеряно; и все дозволено.

Жестче наказать меня уже нельзя. Значит, я могу совершить теперь худшее из злодеяний. Сделать так же, как сделал Девятьсот Шестой. Вспомнить своих родителей... Помянуть их.

Из кромешной тьмы я начинаю вышелушивать ядрышки стертых, запрещенных мне самим собой образов. Подбираю спрятанные далеко-далеко выцветшие фантики-обрывки — картинки, голоса, сцены. Тяжело мне это дается: я так часто клялся всем, что ничего не помню о своей жизни до интерната, что сам поверил своим клятвам.

Собрать удается немного — какой-то дом с шоколадными стенами, распустившийся в прозрачном чайнике цветок зеленого чая, лестница на второй этаж... И небольшое распятие, вырезанное из черного дерева, висящее на самом видном месте. Терновый венец выкрашен позолотой. Цветок плывет, преломленный зеленой водой и утекшим временем, но Христос, повисший на своем кресте, высечен в моей памяти твердо: наверное, я подолгу смотрел на него. «Не бойся, малыш, Господь добр, он оберегает нас, он нас с тобой защитит!»

Мама?

— Нельзя! — слышу я окрик.

Понимаю: свой собственный. Мне стыдно.

— Предатель! Маленький ублюдок! Выродок! — ору я на себя, ору вслух — в мегафон железного ящика.

Мне жгуче стыдно, что я хочу посмотреть на свою мать.

Не могу пересилить свой стыд. Отступаю. Отвлекаю себя мыслями о другом.

Кручусь вокруг Тридцать Восьмого — предал или спас? — вокруг суки Двести Двадцатого, снова и снова вокруг Пятьсот Третьего. Возвращаюсь в больничную палату, переигрываю все заново, по-другому распоряжаюсь пистолетом, заставляю Пятьсот Третьего молить меня о прощении — и, плюнув ему в глаза, все равно убиваю; понимаю, что в действительности не убил, и клянусь себе будущему, взрослому, отомстить, обязательно отомстить и Пятьсот Третьему, и его холопам, готовлю планы — подговорю, подкараулю, застигну; репетирую с ним по ролям его унижение, смакую его смерть в трех, пяти, десяти исполнениях. Но долго этим не побалуешься: ярость сжигает слишком много воздуха. Я начинаю задыхаться и оставляю Пятьсот Третьего в покое.

И тут же выясняется, что мысли о матери никуда не уходили, что я просто задымил их всей этой заведомо неосуществимой кровавой ахинеей. Как только Пятьсот Третий рассеивается, снова становится виден фон: она. Моя мать.

Прикусываю губу.

Высокие скулы, брови вразлет, светло-карие глаза, мягкие губы, улыбка, матовая кожа... Волосы темно-русые, забраны назад... Синее платье, два холмика...

Сначала идет туго, но когда я уже составил ее фоторобот, удерживать его перед мысленным взором мне удается без труда.

Она улыбается мне.

«Мы с тобой всегда будем вместе. Иисус подарил мне тебя, ты — мое чудо. Я обещала ему сберечь тебя, и он будет охранять нас... Всегда...»

Модель «Альбатроса» — для чего-то я точно помню, что это именно «Альбатрос». Робот игрушечный по полу ездит... Утыкается в мою ногу в белой детской сандалии.

«Всегда».

Вот так.

Вот мой настоящий дом, это мое, исконное, это — а не киношный дом из кубиков. Не кресла-коконы на ветру. Не брошенный велосипед. Не белый медведь. Это, а не чужая женщина в шляпе, не посторонний человек в льняной рубахе. Теперь мне разрешено то, что мое.

Горячо и больно: через мои глазницы тащат колючую проволоку, целая бухта этой проволоки хранится у меня в голове, и всю ее надо размотать.

Вылезай, ма. Теперь можно.

Что-то разжимается у меня внутри.

  111  
×
×