188  

— Прости его, — говорит мне Девятьсот Шестой. — Прости.

— Отвали! — Я сбрасываю его руку со своего плеча. — Он и тебя купил?

— Я ради тебя. Ты мой друг. Тебе легче будет.

— Легче мне будет, когда он околеет, ясно? Жаль, мы не до смерти его ухайдокали!

— Послушай. — Девятьсот Шестой останавливает меня. — Он же живой человек. Идиот, злыдень, изврат — но живой человек. Как его тут оставить? Навсегда? Тут никого оставлять нельзя...

— Это я живой человек! Я! А он мразь!

— И ты тоже живой. Себя же ты прощаешь?

— Ты же не знаешь, что было! Что было, когда я бежать пытался! В лазарете...

— Знаю, — качает головой Девятьсот Шестой. — Мне пацаны рассказывали. Ты просто пойми... Ты можешь этому конец положить. Он тебе руку протягивает.

— Ты добренький, а? Всех прощаешь! Мать, этого... Твое дело! Но как только эта гадина отсюда вырвется... — Мне трудно говорить, дыхание обрывается. — Как только он переступит порог... Он нас всех сожрет. И меня первым!

— Не сожрет... Не думаю. Если его все простят, понимаешь? Если все отпустят. В нем уже щелкнуло что-то. Он не тот.

— Пусть хребет у него щелкнет. Тогда и я с ним поговорю.

— Ты не для него это сделай! Ты себя отпусти! Как тебе с этим жить-то потом?

— Сладко. Слаще некуда! — И я сплевываю. Наваливаются экзамены.

Я почти все сдаю на «отлично», всего на один балл отстаю от Триста Десятого, нашего рекордсмена. Девятьсот Шестой валяет дурака, но все же наскребает на освобождение, остальные болтаются где-то между нами.

Пятьсот Третий совершает невозможное.

Алгебра и язык сдаются ему так же, как сдалась вся наша десятка. Он даже не самый худший среди нас. Когда объявляют результаты экзаменов, он весь лучится от счастья. Я смотрю на него — и улыбаюсь. Он, забывшись, улыбается мне в ответ.

И снова подкатывает со своей протянутой рукой.

— Правда, Семь-Один-Семь... Мир, а? Мир? Забыли, и все! Ты меня освобождаешь. Я — тебя. Так наружу хочется! Выйдем, а? Вместе выйдем! Чего тут оставаться? Ну? Прощаешь меня? Мир?

Вот она, его рука. Та, которой он себя тискал, пока меня рубахами душили. Та, которой он меня по щекам хлестал. Та самая.

— Мир, — выдыхаю я. — Мир.

— Во! Во-оо! — Он хлопает меня. — Нормальный ты пацан! Я ж знал!

Я его не слушаю: все пытаюсь понять, где оно, то облегчение, которое мне обещал Девятьсот Шестой. Нет его.

Наступает день, когда мы думаем, что все позади.

Вожатые сажают всю нашу десятку в лифт; оказывается, имеются тут все же другие этажи — просто нет кнопок, которые позволили бы туда отправиться. Так уж устроены лифты; знать бы наверняка это раньше.

Все уже почти верят, что нас выпускают, пихаются локтями и перешептываются восторженно; впереди — жизнь! И почти уже любят вожатых — за то, что больше никогда их не увидят, и наконец чувствуют себя братьями со всеми своими, из десятки... Потому что мечта выбраться скрепила, склеила нас в одно.

Лифт едет — то ли вверх, то ли вниз, долго, медленно — и вдруг прихватывает ужас. А что, если это обман? Что, если вместо обмена голосами привезут сейчас в зал такой же стерильный, легко моющийся, ослепительно ярко освещенный, как операционная, как весь прочий интернат? Что, если ждут там десять столов с ремнями и подголовники с зажимами?

Да, говорят, что прошедших испытание отправляют в мир. Но почему это должно быть правдой? Разливают нам просто черпаком по пластиковым мискам мечту-баланду, дают в зубы одну засохшую горбушку внятной и достижимой цели на каждого. Мечтателями управлять проще: мечтатели считают, им есть что терять. С тем, кому ничего не надо, не поторгуешься. Не выпустят нас, никогда не выпустят, просто мы становимся слишком взрослыми, чтобы оставаться с малолетками в одних бараках, и нас переводят на новый уровень. На следующие десять лет.

И вдруг приходит в голову, что этих этажей, для которых нет кнопок, в интернате может быть не один, а еще три или тридцать, или триста. И уходят они не в вышину, не на поверхность, а вглубь...

Но открываются двери: нет операционной, нет пыточной.

Лифт вывозит нас на уровень, о котором никто не слышал. Колонный зал, весь облицованный черным камнем, освещен настоящими факелами. Посередине от стены до стены его пересекает ров глубокого бассейна с темной водой.

По один берег рва — старший вожатый и еще девятеро в масках Зевса. По другую — незнакомые фигуры: провожатые в тот, настоящий мир — ждут.

  188  
×
×