Осталось проплыть через темную воду.
Осталось пройти последнее испытание.
Мы становимся кругом в численном порядке и берем друг друга за руки: я между Пятьсот Восемьдесят Четвертым и Девятисотым. Согласно правилам, которым мы были заранее научены, произносим дробным хором:
— Нет никого ближе для брата, чем брат. Нет другой семьи для Бессмертного, чем Бессмертный. Те, с кем уйду отсюда, будут со мной всегда, и я всегда буду с ними.
Старший кивает нам важно.
— Три-Восемь! — басит он. — Есть ли среди твоей десятки такой, кто не должен покинуть интернат, кто не достоин пополнить великую Фалангу?
— Нет, — лопочет Тридцать Восьмой, то и дело сбиваясь глазами на Пятьсот Третьего.
— Один-Пять-Пять! Есть ли среди твоей десятки такой, кто не должен...
Нет. Для доброго Сто Пятьдесят Пятого таких людей нет. И для Сто Шестьдесят Третьего — он мотает головой так, что того и гляди отвалится. Так идет по кругу, по порядку — наступает черед спасшего нас от вожатых стукача Двести Двадцатого, потом — отличника и нашего будущего звеньевого Триста Десятого.
— Пять-Ноль-Три! — оборачивает свою огромную голову на нашего мятежника сатану композитный бог. — Есть ли среди твоей десятки такой, кто не должен покинуть интернат, кто не достоит пополнить великую Фалангу?
Пятьсот Третий отвечает не сразу. Осматривает-просвечивает зелеными глазами тех, кто идет по порядку после него, кто еще не даровал ему прощения. Дольше других — меня. Я его взгляд выдерживаю. Улыбаюсь ему спокойно: все в силе.
— Нет, — хрипло произносит Пятьсот Третий, понимая, как выскальзывает из его рук последняя власть — расставаясь с ней нехотя, по принуждению; и потом повторяет еще раз, словно ему кто-то давал возможность передумать: — Нет!
Бородатый бог кивает ему буднично, и ход переходит к ушастому онанисту Пятьсот Восемьдесят Четвертому.
— Нет, — отвечает тот.
— Семь-Один-Семь! — Теперь в меня вперился не только Пятьсот Третий, а каждый из десятки; Пятьсот Восемьдесят Четвертый выкрутил свою тонкую шею с ушастой башкой как мог далеко, Девятисотый повернулся всем корпусом. — Есть ли среди твоей десятки такой, кто не должен покинуть интернат...
— Да. Да.
— Сука! Сука! Предатель! — вопит Пятьсот Третий, не дожидаясь, пока я поименую его, выдергивает свой кулак из потной ладошки Пятьсот Восемьдесят Четвертого и бросается на меня.
— Держать! Деррржать! — ревет старший, и трое вожатых сминают Пятьсот Третьего в мгновение ока; он даже не успевает меня задеть. — Кто же это? Назови номер.
— Пять-Ноль-Три! — запыхавшись, выговариваю я.
— Предатель! Мы с тобой сочтемся! Выродок!
— Тебе известно, что тот, кого ты назвал, навсегда останется в стенах интерната? — уточняет бородатый бог.
— Да!
— Он меня обманул! Он меня обманул! Пацаны! Кто-нибудь! Зачем вам такая гнида?! Оставьте его мне! Тут! Девятисотый! Девятьсот Шестой! Ну? Одно ваше слово! Оставьте эту блядь тут, я его разорву! Не хочу один тут дохнуть!
— Тишина! — приказывает старший, и Пятьсот Третьему затыкают пасть.
Круг нарушен. Я протягиваю свои ладони Девятисотому и Пятьсот Восемьдесят Четвертому — они жмутся, они не уверены, можно ли ко мне теперь прикасаться, не подцепят ли от меня проказу предательства.
Я так и стою с растопыренными руками — один.
Лицемеры! Я знаю, что на самом деле они все сейчас испытали облегчение — кто из них захотел бы делить вечность и женщин с этим упырем?! Никто! Какое к чертям джентльменство! Я сделал это за вас, взял за вас грех на душу!
Но они отворачиваются от меня. Наш круг так и не срастается. Я не пытаюсь защищать себя: произнесу все это вслух и настрою их против себя окончательно.
Пятьсот Третий выгибается, но вожатых ему не перебороть. И ничего уже не изменить: скоро они, как черти, утащат его к себе, на самые нижние круги ада, откуда ему уже никогда не выбраться под солнце. Он бьется, но все уже решено.
Мне становится видно, какой он жалкий, Пятьсот Третий.
Жалких трудно ненавидеть, и мне приходится стараться.
Я сделал то, что должен был! То, о чем всегда мечтал! Я отомстил этой твари!
Победа не горчит!
Но что-то тянет у меня внутри — то ли кишки, то ли желудок, — когда я гляжу на него, обугленного. Хорошо бы это была совесть — тогда первым делом, выйдя отсюда, я бы опростался.