214  

Озноб: я думал, когда мы придавили Аннели крышкой измельчителя, когда ее раздробило на молекулы, в этом мире от нее ничего больше не осталось. И вдруг оказалось: за маленькими отечными заклеенными веками, в самом неподходящем в мире месте — глаза Аннели. Резервная копия. Сделанная специально для меня.

Но это не все.

Еще пальцы. Ее кулаки — размером с грецкий орех, а пальцы такие крошечные, что неясно, отчего они сами по себе не хрустнут и не переломятся. И эти пальцы — точная копия моих. Я замечаю это случайно — когда она хватается всей пятерней за мой указательный и ей еле хватает длины, чтобы сомкнуть их. Такое же расширение у срединного сустава, такие же набалдашники у ногтя; и сам ноготь точно такой же, только уменьшенный в десять раз.

Лицо у нее остается ничье, краснота уступила место желтизне, она кажется смуглой и не похожа ничем ни на меня, ни на Аннели — но вот пальцы у нее уже от взрослого человека.

Мои пальцы на этом лемуре. Зачем они ему?

Она отменяет для меня дни и ночи — а сама существует по какому-то дикому графику: просыпается есть и гадить каждые три часа, и, вымытая, засыпает снова, будто она не с Земли вообще, а с какого-то астероида, который совершает восемь оборотов вокруг своей оси за одни земные сутки. Пожалуй, и выглядит она как инопланетянин.

И я тоже живу так: сплю час, потом два не сплю: кормлю, мою, укачиваю, стираю.

Злюсь на нее, как на взрослого, когда она не желает укачиваться. Ору, если она капризничает зря.

Потом Берта, или Инга, или Сара объясняют мне: она не может срыгнуть, у нее воздух стоит, поноси ее столбиком, ей плохо, ей больно.

Так я расширяю свой список того, от чего ей может быть плохо и больно. Учусь делать так, чтобы от чужого молока у нее не болели ее кошачьи, микроскопические кишки: кладу ее на свой голый живот, от тепла спазм проходит.

После двух недель в первый раз оказываюсь у зеркала. Жду увидеть там развалину, боюсь даже взглянуть на себя — и вдруг замечаю, что мои морщины разглаживаются, кожа молодеет. Это странное лекарство, чья-то кровь, которой меня заправили, работает.

Старость отступает.

— Мы еще повоюем! — обещаю я ей. — Не сдаваться!

Она ничего мне не отвечает. Она не понимает моих слов, но когда я говорю с ней — она успокаивается.

Я учусь подмывать ее — спереди назад, объясняет мне Инга, или Берта, или Сара, иначе кишечные бактерии могут попасть внутрь, будет воспаление; перестаю обращать внимание на то, что она там устроена как девочка, как женщина, а не как бесполое существо, которым является на самом деле; перестаю брезговать ее желтым пометом, ее кислой отрыжкой, бесконечной стиркой. Я делаю все, что должен делать.

Стоит ее распеленать, как она пытается ползти — по-червячьи, не умея поднять голову и повернув ее вбок, прижав сведенные ручки к телу, отталкиваясь одновременно двумя ногами, тараня своей огромной лысой головой пространство. Рефлекс, говорит мне Сара.

— Жаль, мама тебя не видит, — говорю я.

Я называю Аннели «мамой». Это и неловко, и непривычно, и неуместно.

За все это время я не притронулся к вещам Аннели. Они так и лежат в коробке из-под кухонного комбайна, и я даже не заглядываю внутрь, может, потому что боюсь найти там ее воспоминания о Рокаморе, а может, потому что не хочу наткнуться на свои воспоминания о ней. Обхожу коробку стороной, будто ее там нет, но и не позволяю прикасаться к ней никому другому.

С отцом Андре у нас держится какое-то время пакт о ненападении, но однажды он его все-таки нарушает.

— Было бы хорошо покрестить ее, — говорит он мне как-то. — Ребенок не представлен богу. Если что случится...

Зря он это; я ведь почти к ним привык.

— Слушай, ты. — Я стараюсь не менять интонации: она чувствует мою злость. — Слушай, ты! Я у тебя в гостях, поэтому руки распускать не буду. Но мне твоя страховка не нужна.

— Сделайте это ради ребенка, — настаивает он.

— Я и делаю это ради ребенка. С младенчества завербовать хочешь?

— Бросьте, я...

— Тебе-то это зачем? У вас там за завербованных бонусы начисляют?

— Я просто хочу помочь. Я вижу, вам больно...

— Помочь? — Я опускаю ее на матрас, выталкиваю святого отца из нашего закутка. — Помочь, значит. Ну да, конечно. Моя девчонка умерла, твоя байда, — я юродиво, коряво крещусь, — ее не спасла. Но я как бы этого не заметил, да? Я же в скорби? Я же тупой! И сам я уколотый, тоже скоро ласты склею. По всем признакам твоя клиентура, да? Думаю о смерти. Значит, мне нужно душу впарить, так? Чтобы я на нее сохранился. Так?! Ты как стервятник. Смерть чуешь — и поближе к ней, поближе. Еще и ребенка тебе подавай, схаваешь. Что, думаешь, я как эти твои? — Я киваю на встревоженных Сару-Ингу-Берту. — Как овечки твои заблудшие, которых ты своему боженьке гонишь? У тебя тут тоже ферма, а? И тоже мясная. Только я не превратился в барана оттого, что мне акс вкололи. Я к твоему боженьке не побегу, оттого что мне помирать завтра.

  214  
×
×