217  

Но как мне отлучиться? Где ее искать?

И я продолжаю жить как жил: в вечной бессоннице, в полумраке.

Одной ночью она будит меня криками каждые полчаса. Поначалу я исправно пытаюсь накормить ее, дать ей срыгнуть, массирую ей живот, держу ее враскоряку, чтобы она облегчилась. Она вроде укладывается — но обманывает меня, и только я смыкаю веки, как снова слышу ее плач. Раз, еще раз и еще — это повторяется.

Не могу отдохнуть, не могу прийти в себя, не могу отдышаться.

И когда она тормошит меня в какой-нибудь десятый раз — Зачем? Ни зачем! — вскакиваю, бешеный, хватаю ее на руки и, вместо того чтобы баюкать мягко, нежно, — трясу исступленно — пусть у нее голова закружится, пускай ее укачает, хоть бы она наконец замолчала! — и сам слышу свой ор:

— Спи! Спи! Заткнись!

Влетает Берта — мятая, сонная, возмущенная, молча отбирает у меня ребенка, отпихивает меня в сторону, вальсирует с ней, мягко напевая что-то, дает ей грудь, и она медленно, нехотя успокаивается. Маленькая, несчастная, жалкая. Всхлипывает еще тяжело, печально — и все же успокаивается.

Я гляжу на них — и понимаю: мне стыдно.

Не перед Бертой. Стыдно перед своим ребенком. Стыдно, что повел себя как неуравновешенный кретин. Стыдно, что мог сделать ей больно. Ощущать вину перед поленом: что может быть глупей? Но никак не выходит сбросить с себя это.

— Она чувствует, когда ты психуешь и когда злишься, — утверждает Берта. — Ей страшно, вот она и ревет. Позвал бы меня сразу.

— Херня какая! — отвечаю я.

Но когда Берта возвращает мне мое полено, я перед ним шепотом извиняюсь.

Потом отец Андре приводит к нам Анастасию. Подобрал ее где-то на пересадочной станции, когда ездил за лекарствами.

Анастасия изъедена акселератором примерно наполовину, глаза у нее все время шарят по сторонам, она, не затыкаясь, несет околесицу.

Трудно точно разобрать, что там она бормочет, но, кажется, она из большого сквота, который находился в нелегально заселенных подвалах одной из жилых башен, на минус каком-то круге ада. С нами был Клаузевиц, говорит она, номер один в Партии Жизни, его семья и его охрана. Три дня назад сквот взяли штурмом Бессмертные, Клаузевица забили до смерти, сбежали всего четверо, пробрались через канализацию. Что с остальными, неизвестно.

У Анастасии там остались муж и двое детей, мальчик и девочка. Мальчика зовут Лука, девочку — Паола. Второй ребенок нелегальный, не решились регистрировать.

Когда вломились Бессмертные, муж схватил детей в охапку и ринулся вперед, его поймали; Анастасия спутала коридоры — и потому спаслась. Теперь она сошла с ума.

Не знаю, что там с ее детьми, а по поводу Клаузевица я не верю ни единому слову: новости до нас доходят исправно, и никаких репортажей о его ликвидации или аресте не было, а ведь якобы прошло уже три дня.

Нет, такое событие замолчать нельзя.

Анастасия не хочет идти жить в наше гнездо, она остается в мясном зале, смотрит безотрывно на сочные красные шматы и разговаривает с ними беззвучно. Ее кормят — она ест, поят — пьет, но воли в ней не больше, чем в этих тушах.

В другую из ночей у ребенка колики, она превращается в стальную рессору и верещит так, что шикают на меня все двадцать обитателей сквота. Послав всех поименно к чертям, я выношу ее в мясной зал и кружусь там с ней, рассказывая приукрашенную историю знакомства с ее мамой. И так натыкаюсь на Анастасию.

Та не спит: она вообще, кажется, не сомкнула своих воспаленных глаз за все дни, которые тут провела. Уставилась на меня завороженно, слушает мою неуклюжую колыбельную-самоделку и улыбается мне — всклокоченная, поседевшая, нестарая еще, но уже вся иссушенная. Я хочу было разузнать у нее про Клаузевица поподробней, но она не слышит меня. Начинает подпевать — не попадая в мои косые ноты, поет какую-то собственную песню, слащавую и занудную.

Я разворачиваюсь и ухожу, оставляя ее баюкать парящее стадо.

На следующий день отец Андре возвращается из вылазки с пакетом антибиотиков и снотворного; говорит, в новостях жена Клаузевица рассказывает о его самоубийстве: рядовые члены Партии Жизни повально сдаются властям, мой бедный Ульрих пал духом, не помогали даже антидепрессанты, он день и ночь твердил, что нет сил продолжать борьбу, бла-бла-бла, мой бедный Ульрих. Беринг проявляет великодушие, отпускает ее с миром.

Теперь Рокамора будет вторым по значимости в их организации, а то и первым, размышляю я. Если, конечно, и он уже не убит, а его скальп просто не берегут для какого-нибудь подходящего случая: скажем, под выборы.

  217  
×
×