218  

Но если он жив, то, как первый номер, должен все знать о делах Партии. Должен знать, где Беатрис. Если бы до него добраться...

Но как уйти? Куда?

Вечером я оставляют ребенка под присмотром Инги, живот скрутило, невозможно жрать одно мясо, желудок в последнее время не справляется.

Возвращаюсь через пять минут: Инга пытается утешить собственного мальчонку — упал и разбил колено в кровь, воет невозможно, она приводит ему в пример характер отца, которого мальчик в жизни не видал; мой матрас пуст.

Матрас пуст!

Там, где я оставил ребенка, — ничего. Простыня промялась чуть-чуть, лампа сбилась. Упала?! Уползла?!

Хватаю лампу, вздергиваю ее над головой, как идиот, свечу по всем углам — хотя ясно ведь, что не умеет еще она так ползать, что я оставил ее запеленатой — специально, чтобы никуда не делась.

— Где она?! Где — она?! — Я подскакиваю к Инге. — Где мой ребенок?!

— Да там же, на матрасике лежит, у меня Ксавье упал, гляди, как колено ссадил, у тебя нечем протереть? — Она даже не смотрит на меня.

— Куда?! Делся?! Мой?! Ребенок?!

Выскакиваю в общую комнату — и во мне откуда-то берется такой страх, какого я до сих пор в себе не знал. Мне не было так страшно, когда меня били паки в Барселоне, когда Пятьсот Третий колол меня аксом; а теперь открылась внутри язва-пропасть и в нее проваливаются все мои потроха. Я кидаюсь к одной мамаше — где она?! — к другой, заглядываю в лицо ее младенцу, хватаю за грудки ошалевшего Луиса, лезу в колыбель к Берте, требую ответа от Андре. Никто ничего не видел, никто ничего не знает, а куда мог испариться полуторамесячный младенец из закупоренного помещения?!

Она как рука моя, как обе ноги — проснулся, и вдруг их нету, отняли: такая же жуть и еще страшнее.

Вылетаю в зал, уже окруженный сочувственной куриной свитой, — и нахожу.

На краю мясной ванны сидит Анастасия.

Меня она не видит, никого из нас не замечает. Глядит только на сверток, лежащий у нее на руках. Там моя дочь.

— Баю-баааай, баю-баааай, спи, Паола, засыпаааай...

Я приближаюсь к ней осторожно, чтобы не спугнуть, чтобы она не упала в ванну, не утопила в утробной жидкости моего ребенка.

— Анастасия?

Та поднимает на меня глаза — блестящие. Анастасия плачет. От счастья.

— Вот она! Нашла ее все-таки! Чудо! Нашла мою маленькую!

— Дашь мне ее подержать? Какая она красивая! — выговариваю я громко, искусственно.

— Только на секундочку! — Анастасия хмурится-улыбается недоверчиво-польщенно.

— Конечно. Конечно.

Я принимаю сверток — ребенок спит. Хочу столкнуть эту безумную бабу в лохань, к мясу, вжать пятерню ей в лицо и утопить ее в ванне, в сукровице, но что-то заедает во мне, и я просто ухожу.

Мне жалко ее. Ржавчина меня разъедает, видимо.

Анастасия даже не понимает, как ее обманули, — глядит мне вслед обиженно, растерянно, квохчет: «Куда? Куда опять?»

— Если ты ее отсюда не уберешь, я за себя не отвечаю, — предупреждаю я отца Андре.

И на следующее утро он ее куда-то перепрятывает.

Не знаю, когда этот сверток в меня врос. Нельзя назвать один день. Это ночь за ночью происходило, плач за плачем, пеленка за пеленкой. Со стороны кажется: ребенок расходует родителя, тратит его нервы, его силы, его жизнь — на себя, и как только потратит всего, то просто вышвырнет высосанных папашку-мамашку на помойку, и дело с концом.

Изнутри все не так: он не сжирает тебя, а впитывает. И каждая минута, которую ты с ним провел, не в желтое дерьмо превращается, не в грязь. Я ошибся. Каждый час остается в нем, становится тысячей клеток, которыми он прирастает. Ты видишь все свое время, все свое усилие в нем — вот же они, тут, никуда не делись. Ребенок, оказывается, состоит из тебя — и чем больше себя ты ему отдаешь, тем он тебе дороже.

Странно. В такое не поверишь, пока сам не попробуешь.

Началось с того, что я полюбил в ней Аннели. Но теперь я люблю в ней себя.

Ее лицо меняется каждую неделю, и, если бы я отлучился на месяц, я бы, наверное, не смог ее узнать. Проходит желтуха, мнимый загар, в коже проявляется молочно-розовый оттенок, и уже давно исчез подшерсток с ее лба и щек, со спины. Ее голова переросла мой кулак, а сама она стала вдвое тяжелей.

Всего два месяца со смерти Аннели.

Мы с ней вроде как взаимодействуем: если я бешусь — она плачет, я ее баюкаю — может уснуть; она издает какие-то звуки и может глядеть мне в глаза. Иногда смотрит подолгу — пять, шесть секунд. Но это не человек. Зверек, наверное. Зверек, которого я выхаживаю и пытаюсь приручить. Когда она поест — улыбается, но это так, рефлекс: уголки губ ползут вверх самопроизвольно, но в этом ничего человеческого, просто выражение сытости, животного довольства.

  218  
×
×