117  

Находиться там мало радости, честно говоря.

И одновременно есть точка, из которой совершенно очевидно бессмертие всего живого — вот точно так же очевидно, как всеобщее умирание, описанное чуть выше, — бесконечное количество налагающихся друг на друга жанровых сценок, сюжет каждой — безусловное, зримое и очень деятельное бессмертие действующего лица

Находиться в этой точке, ясен пень, распрекрасно.


Меня то и дело болтает от одной точки к другой, пламя и лед, да-да, очень высокохудожественные переживания, кто бы спорил. Тогда как ясно даже мне (и не только теоретически), что в обоих случаях все это — одна и та же точка, просто человеческое скудоумие понуждает меня видеть умирание и бессмертие отдельно друг от друга, тогда как надо бы — вместе, как единый процесс.

Неумение (временное, надеюсь) собрать эти два видения в одну точку парит меня немыслимо; наверное, это очень правильно, потому что только такие проблемы и должны парить человека, пока он еще дурак, но уже не очень безнадежный.

Но надо бы все же как-то собрать и жить потом долго и счастливо, без страха и печали, потому что страх и печаль — стыдно, честно говоря, да и надоело, сколько можно одно и то же.

И пока меня несет, вот еще что (а то потом забуду).

Подлинное сострадание еще и потому должно быть лишено жалости, что —

— правильно, приставка «со» предполагает, что мы не стоим в стороне от страдальца, канюча: «Ой, батюшки, бедненький ты мой!», а —

— совершенно верно, вместе с ним в его шкуре поганой страдаем на всю катушку.

А иначе речь можно вести не о сострадании, а о чем-нибудь другом, культурном и интеллигентном, вне всякого сомнения.


Так вот.

Когда страдалец и я — одно и то же существо, естественной реакцией на страдание будет ярость, обращенная на ту часть себя, которая зачем-то позволяет себе страдать.

Испытывать ярость такого рода можно себе позволить только на пике формы, когда силы достаточно, чтобы заорать страдающей части: «Встань и иди!», — и она встанет и пойдет, как миленькая. В данном случае совершенно безразлично, имеем мы дело с исцелением самого себя или другого лица (если не безразлично, значит, опять же, мы имеем дело не с состраданием).

Яростный взгляд, способный превратить, условно говоря, лягушку в принцессу, — апофеоз сострадания.


Но если силы недостаточно, чтобы исцелить или превратить, разговор о ярости как высшей форме сострадания, конечно же, неуместен. Тогда уж лучше бытовая жалость, от нее пользы и удовольствия всяко больше двум в равной степени слабым существам.

+++

Все, что я пишу, я пишу как бы для хосписа, по умолчанию полагая его пациентами и себя, и гипотетического читателя, на которого, по большому счету забить, а по другому, еще большему, — молиться; одно другому не мешает, я точно знаю.

Я хочу сказать, что вот эта моя вечная тема — дескать, пока человек жив, для него все возможно — не то чтобы тотальное вранье, а все же гуманитарное лукавство. Потому что — да, возможно, но не все, не в любой момент, не для всякого человека, и я это понимаю, а иногда (чаще, чем хотелось бы) вижу: а вот здесь уже чудес не будет, и здесь, и здесь, и здесь.

Я хочу сказать, что привираю (не вру, а именно привираю) вполне сознательно, потому что реальность пластична, и мало ли что я вижу, мало ли что я знаю, все это верно не «вообще», а только здесь и сейчас. Причинно-следственные связи рвутся не так часто, как хотелось бы, но все же рвутся, поэтому каким-то совсем уж задним умом я знаю, что мой лживый энтузиазм может оказаться сильнее моей же мудрости, которая как ни крути, а все равно житейская, а значит — дешевка.

Я хочу сказать, что у меня есть одно великое достоинство, которое делает меня одним из самых полезных сотрудников нашего огромного хосписа: иногда я так увлеченно и убедительно завираюсь, что потом выходит — и не завираюсь вовсе, причем мне обычно об этом не сообщают, но я смутно догадываюсь, и этого в принципе достаточно.

Чего мне иногда не хватает, так это кого-то, кто смог бы увлечь и убедить меня своими какими-нибудь прекрасными небылицами, да так, что я завтра проснусь и увижу: сказка стала былью, и вся эта давешняя прекрасная лапша совершенно самостоятельно слезла с моих ушей и перевернула мир. Я понимаю, что тут мне не светит, потому что всякий уважающий себя сапожник должен ходить без сапог, и не потому что разгильдяй или времени нет, а лишь для сохранения некоторого загадочного равновесия Вселенной, от которого нам с сапожником, честно говоря, никакой хозяйственой пользы, но мы и не шибко-то на нее рассчитывали с самого начала.

  117  
×
×