96  

Так вот оно что!

Сдавленное рыдание сотрясло ей грудь.

Царь, сам испуганный этим именем, которое невзначай сорвалось с губ, привстал, вглядываясь в смятое горем женское лицо. С тоской ощутил, как уходит из плоти желание… словно вода в песок, невозвратно. Ушло и дарованное судьбою мгновение, когда можно было поймать за хвост самосветную птицу-удачу, свалять куделю небесным пряхам и спутать им нити. Ничего больше он не мог и ничего не хотел. Невыносимо стыдно было перед этой распластанной женщиной, которую поманил, как дитятю – сладким пряником, и обманул. Слеза, упавшая ему на руку, чудилось, прожгла до кости.

Он вскочил, оправляя на себе одежду, и вышел, втягивая голову в плечи, будто уличенный вор. Вслед неслись горькие всхлипывания. Он опустил глаза, чтобы никто не видел, как на них наползают слезы. Оплакивал Юлианию, безвозвратность ее пути в монастырь, неизбежность их вечной разлуки, и была особая, горькая, страдальческая сладость от того, что плачут они вместе.

Он не знал, что Юлиания оплакивает не только себя, но и его, государя. Рыдает от жалости к нему, вдруг прозрев любящим сердцем, что навечно обречен он искать в каждой женщине вторую Анастасию – но не отыщет ее никогда.


Спустя месяц Юлиания постриглась в Новодевичьем монастыре под именем инокини Александры.

* * *

Вскоре после ухода Юлиании царя постиг новый удар: стало известно, что из Литвы не вернется Курбский. Он открыто заявил о том, что порвал все связи с Московией и сделался подданным польского короля.

Этого давно надо было ожидать, и слухи о том, что князь Андрей Михайлович замыслил измену, носились в воздухе. Царь незамедлительно отправил на плаху его жену и сына. А что? Курбский ведь прекрасно знал, какая участь их ждет как родню изменника. Заботился бы о них – загодя вывез бы из Москвы. Сам-то ведь уже который год носа туда не казал, прекрасно понимая, что сразу угодит в застенок! В письмах честит государя зверем и убийцею, а сам, предатель, немало успел посодействовать тому, что наши дела в Ливонии снова пошли из рук вон плохо!

Боярство затаилось. Уже привыкли, что государь воспринимает их как некое единое существо. Когда говорил, точно вырыкивал: «Боя-ррре!..» – чудилось, поминает силу нечистую, имя которой – легион. Согрешил, выступил из воли царской кто-то один, а пороть будут всех. Со дня на день ждали новых гонений, очередного передела вотчин, а то и еще чего хуже.

Сначала стояло затишье, как перед бурей, и пот не переставал струиться по телам боярским. Безвестность и ожидание кары порою страшнее ее самой! Когда Дмитрия Ивановича Курлятева-Оболенского увезли со всем семейством в простых возках в монастырь, вздохнули почти с облегчением: ну, началось! Хотя, если рассудить, Курлятев-Оболенский тоже должен был головой думать. Ясно же, что первая молния ударит именно в него, самого ближнего среди бояр к приснопамятным Сильвестру и Адашеву, а также беглецу Курбскому. Мог бы подсуетиться, припасть к ногам царя, покаяться. Уже успели узнать: царь любит прощать, когда истово молят! Приблизил ведь к себе дьяка Висковатого, а тот прежде первым другом был Адашеву с Курбским. Но – покаялся и был прощен.

Иван Васильевич Шереметев-Большой тоже сплоховал. Не выдержал – чесанул к своему прежнему дружку Андрею Михайловичу в Литву. А давал же своеручную запись, мол, не примет на себя измену. И бояре за него ручались именитые. Разве удивительно, что клятвопреступника, схватив, повлекли в застенок, а дом разорили?

Вися вниз головой в оковах, Шереметев был пытан Малютой: куда кубышку-де припрятал? Место добру изменника – в царевой казне! Воевода молчал, бормотал что-то несусветное. Привели любимого брата Никиту, жгли огнем перед его глазами, душили чуть не до смерти – все равно молчал.

– Бывают люди, которым барахло милее родной крови, – вызверился Малюта.

Ивана Шереметева разложили на острой, горбом слаженной, пыточной скамье, привязали за руки и за ноги, до предела натянув все мышцы, и держали так, не давая шевельнуть ни рукой, ни ногой, почти сутки, не обращая внимания на его вой.

Тогда в застенок явился сам царь. Поглядел на бывшего воеводу и укоряюще покачал головой.

– Где добро твое? – спросил почти ласково.

– Оно руками нищих перенесено в небесную сокровищницу, ко Христу! – проблеял коснеющим языком Шереметев, и впрямь известный своими доброхотными даяниями.

Царь умилился и велел развязать его путы.

  96  
×
×