3  

— А. Вот теперь понятно, — кивает Меламори. — Наверное… Да нет, не наверное, а так оно и есть. Мизерикордия, ну и штука! Надо бы слово запомнить — красивое. Лучше любого ругательства.

— Только картину мира ты нарисовал очень уж мрачную, — улыбается Франк. — Отчасти ты, конечно, прав, но это далеко не вся правда про живых людей. Примерно одна тысячная часть правды, поверь мне.

Чего— чего, а времени для наблюдений и выводов у меня было предостаточно.

— Хорошо, если так, — соглашается Макс. — Моя позиция, как ты понимаешь, не из тех, что хочется отстаивать до последней капли крови. Если я дурак, тем лучше для всех.

— Ты не дурак. Просто живёшь не очень долго — по крайней мере, в этой шкуре. Но это, как ты понимаешь, поправимо. Уже завтра утром ты будешь гораздо старше, чем сегодня. На целый день, только подумай!

— Не могу представить, воображение отказывает.

Макс смеётся и кривляется — куда только подевалась давешняя мрачность! Вот и хорошо, не нужно ему мрачным быть. Триша — сторонница размеренной жизни. Ей совсем не скучно без землетрясений, наводнений и пыльных бурь.

Гость, о котором так много говорили, вернулся незадолго до начала сумерек, когда щенки тумана выбираются из-под кустов и ластятся ко всем, кого застанут в саду, а изумрудно-зелёная крылатая мелочь слетается к незажженным ещё лампам. Эту мошкару притягивает только обещание света; чем гуще сумерки, тем азартнее их копошение, а когда лампы наконец загорятся, они тут же разлетятся по тёмным комнатам и будут ждать света там. Зато в помещении, где лампу уже погасили, не задержатся и на секунду.

Франк как раз принялся колдовать над котлом, где парились розовые бутоны и тонкие ломти свежего имбирного корня. Объяснил Трише, что это — новый, неопробованный ещё рецепт. Если остудить цветочно-имбирное зелье на вечернем ветру, а потом сварить на нем кофе, добавив одиннадцать крупиц белого перца, получится настоящий волшебный эликсир, после кружки которого можно плясать, не останавливаясь, до рассвета, да ещё по ходу дела нечаянно перемыть всю посуду, побелить стены и нарубить дров на месяц вперёд. И конечно, немного досадно, что среди гостей нет ни одного простуженного, а то бы и простуду можно было вылечить заодно, но тут уж ничего не поделаешь, ладно, пусть.

— Если это действительно очень важно, я могу попробовать простудиться, — вежливо говорит Шурф Лонли-Локли, усаживаясь за стол. — Мне никогда прежде не доводилось ставить перед своим телом такую задачу, но теоретически ничего невозможного тут нет. Вряд ли заболеть труднее, чем излечиться.

— Спасибо, — кивает Франк. — Это очень великодушное предложение. Но по правде сказать, мне совсем не нужны простуженные гости. Просто некоторые напитки любят, чтобы повар ворчал, пока их готовит. А некоторые, напротив, требуют молчания. А когда завариваешь бирюзовый чай, неплохо бы посмеяться прямо в чайник, я имею в виду, снять крышки и поднести чайник ко рту, чтобы ни единый смешок не пролетел мимо, а то придётся потом с пола поднимать, мыть, сушить и откладывать на чёрный день… Впрочем, к последней рекомендации не стоит относиться серьёзно, на кухне я иногда становлюсь слишком скаредным, Триша подтвердит.

— Да уж, иногда на тебя находит, -честно сказала Триша. — Если бы ты свои смешки сам мыл, ещё полбеды, а то ведь меня всегда заставляешь. — И, не утерпев, спросила гостя: — Ты как погулял-то?

— А вот даже не знаю, что тебе на это сказать.

Лонли-Локли аккуратно складывает на столе руки, опускает на них голову и смотрит, не мигая, в распахнутое окно, за которым понемногу сгущается вечерняя синева. Молчит. Триша знает цену такому молчанию, и этот отсутствующий взгляд ей знаком. Когда человек так молчит, он смотрит вовсе не в окно, а вот куда — вопрос, на который есть великое множество ответов, нелепых и невнятных, один другого хуже, потому что о пространстве, которое открывается ему в такие минуты, невозможно говорить человеческим языком, о нем и думать-то можно, только если забыть на время все языки, и о самой возможности существования речи тоже лучше бы не вспоминать. В общем, люди обычно говорят, что «смотрят в себя», наводят, как могут, порядок в «собственном космосе» — безнадёжно дурацкие формулировки, даже Триша это понимает.

— Я как-то довольно странно погулял, — наконец говорит гость. — Мне, конечно, было очень интересно, а временами так хорошо, что словами не объяснишь. Когда весёлое пламя сжигает тебя изнутри, когда пеной золотой стекаешь к собственным ногам, дёргаешь время своей жизни за нитки и слушаешь, как оно звенит, хохочет в тебе, но не рвётся, — тут не до объяснений, не о чем тут говорить, даже с самим собой, да и не надо, наверное… Но все же иногда мне становилось страшно, да так, что только многолетняя привычка подчиняться разумной необходимости помогала сохранить лицо и идти дальше как ни в чем не бывало. И вот это, пожалуй, самое удивительное. Мне очень давно не было страшно; признаться, я думал, что с этим покончено навсегда, что страху, как младенческому умению ходить, не касаясь земли, в случае нужды пришлось бы учиться заново. И тут вдруг все у меня прекрасно получилось — с чего бы? Теоретически это был один из лучших дней моей жизни в самом, вероятно, безопасном месте Вселенной, -и на тебе. — Ты стал моложе, пока гулял. Может быть, поэтому, — говорит Франк, на миг подняв голову от своего котла. — Не обязательно, но очень может быть. Когда человек сталкивается с иным, непривычным ему течением времени, он обычно испытывает неконтролируемый ужас. Многие от потрясения теряют разум, а некоторые вообще могут окочуриться, не сходя с места; ты, конечно, не из таких, — ещё чего не хватало. Но и ты, однако, хорош! Позволил времени вот так просто взять да и развязать узел, в который оно тебя скрутило, и ещё удивляешься, что шарахнуло, — а ведь это опасней, чем за оголённые провода хвататься… Впрочем, у тебя нет опыта обращения с электричеством, поэтому сравнение неудачное. Не обращай внимания. Ты жив, здоров и в своём уме — вот это действительно важно.

  3  
×
×