82  

– Я уже надумала! – крикнула Афоня.

– Мадемуазель, – простонал д’Эон, – ради всего святого... – И тут рот его разинулся в таком отчаянном зевке, что француз с трудом вернул челюсти на место.

– Довольно! – хлопнул ладонью по столу Шубин. – Всем спать.

Слугам уже были даны приказания, кого из внезапных гостей в какой комнате обширного чулковского дома разместить, и д’Эон, который не переставал отчаянно зевать, отправился в отведенный ему покой. Пошел к себе и Алексей Яковлевич Шубин. Афоня тоже двинулась в опочивальню, уныло, небрежным взмахом отстранив от себя пришедшую за ней камчадалку Татьяну. Бекетов последовал за слугой, убежденный, что глаз не сомкнет. Он спросил воды и в большой лохани смыл с себя грязь и пот минувшего дня.

– Ах, кабы в баню сейчас, – пробормотал он, глядя вслед слуге, уносившему лохань.

Однако, конечно, просить в такую пору истопить баню было бы жестоко по отношению к людям. Поэтому Никита Афанасьевич сильно растер по телу воду и решил удовольствоваться этим. Отбросил полотенце и протянул было руку к обширной ночной рубашке, выданной ему из хозяйских запасов слугою, однако звук приотворившейся двери заставил его насторожиться. Не тратя времени на одевание и не стыдясь своей наготы – да вот чай не девка! – он шагнул вперед, однако, приглядевшись, громко чертыхнулся и схватился-таки за рубаху. Надевать не стал, лишь обмотал вокруг чресл, но счел этого довольным и возмущенно воззрился в темный, не затронутый отсветами лампадки угол, где что-то белело той молочной, лунной белизной, какую приобретает в ночной темноте обнаженное женское тело.

– Что вам здесь нужно? – неприветливо спросил Никита Афанасьевич. – Решили непременно утомить меня тем, что вам вдруг в голову нынче стукнуло?

Белое пятно вздохнуло, словно усмехнулось, правда, смех этот был невесел и более походил на всхлипывание:

– Да нет, это мне в голову не нынче стукнуло, а лишь только я вас увидела. Неужто не догадываетесь, чего нужно мне? Вас.

– Вы, дитя мое, совершенно стыд потеряли, – буркнул Никита Афанасьевич. – Наши судьбы, а то и жизни на волоске висят, так же как и жизни родителей ваших, а вы тут... а вы тут повесничать решили!

– Повесничать? – возмущенно воскликнула Афоня (ну кто ж еще кроме нее мог здесь оказаться, да еще в таком виде?!). – Неужто вы подумали, что мне легко решиться было...

– А не легко, зачем решились? – пробурчал Никита Афанасьевич, размышляя, каким он был дураком, что не впрыгнул сразу в рубаху, а теперь как ее надевать? Надо сначала чресла обнажить. Расправить, найти, куда голову, куда руки совать... А она тем временем, девка эта...

Она ведь и наброситься на него запросто может! И что тогда делать?

С мужчинами проще. Когда в былые времена приставали к нему в кадетском корпусе или при дворе любители юношеской красоты, он дрался зверски. За то ему и отомстили, выставив содомитом. Да, тогда он немало морд раскровянил, а теперь что? Одно дело – драться с этой девчонкой шутливо, и совсем другое – всерьез.

– Про родителей мне говорите, – горько вздохнула Афоня. – Да разве моя в том вина? И что ж теперь, мне живой в могилу закопаться? Кому оттого легче будет? Они знали, на что шли, ну и я знаю, на что иду. Я готова была за постылого замуж пойти, я готова была, от всего сердца клянусь. Судьба отвела, а для чего – пока не знаю. На горе или счастье? На жизнь или на смерть? Пока спала тут, видела сон, как будто я Снегурка, которая в костер прыгнула. И горит, и плавится вся, и погибает, и рада бы выйти, да кругом пламень. Милый, свет мой, отчаяние мое, что же делать, если этот костер – любовь моя и она меня сжигает? Разве ты не видишь, что нет мне жизни без тебя, что я жизнью заплатить готова за тебя, за счастье с тобой быть?

– Афоня, ты еще дитя, – сурово сказал Никита Афанасьевич, против воли растроганный тем исступлением, которое звучало в ее голосе. – Ты дитя, ты мне должна быть как дочь...

– Если б была тебе дочь, я бы лучше руки на себя наложила, – выкрикнула Афоня. – Но наше родство – не кровное. Это не грех, коли я желаю твоей плоти и мечтаю всей плотью предаться тебе.

– Но я не мечтаю о тебе, – вздохнул Никита Афанасьевич, и впервые в его непреклонном голосе пробилась нотка жалости... но понапрасну встрепенулась Афоня, ибо то была жалость не к ней, а к себе самому.

– Знаю, что мечтаешь не обо мне, – покорно сказала Афоня, несколько переиначив его слова, но сделав их куда более точными. – Так ведь мечта твоя недостижима. За что ж ты себя в такой монастырь заточил? Живешь прошлым, будто кающийся грешник, а годы мимо идут, и жизнь мимо идет. Неужели ты правда веришь, что когда-нибудь на ее ложе снова взойдешь?

  82  
×
×