83  

– Не верю, но надеюсь, – не стал скрывать Никита Афанасьевич, и тихий вздох, который издала Афоня – точно как раненый зверек! – не заставил его пожалеть о своей откровенности. Он всегда был слишком правдив и слишком откровенен.

– Вот так и думаешь, что завладеешь письмом Линара, отдашь ей и она немедля в твои объятия бросится? – с язвительностью и болью враз проговорила Афоня.

– А тебе что? – с еще пущей болью воскликнул Никита Афанасьевич. – Для тебя ведь ничего не изменится.

– Не изменится... – эхом отозвалась Афоня. – Знаю. Но вот скажи... кабы знал ты, что я умру нынче поутру, и пришла бы я к тебе последней милости, последнего утешения просить, неужто ты не сжалился бы надо мной?

– Ладно тебе ерунду молоть, – зло прикрикнул Никита Афанасьевич, отворачиваясь к постели. – И вообще, поди-ка ты вон, я спать хочу, озяб, мне одеться нужно.

И в это мгновение она к нему бросилась.

Прошелестели, как листья шелестят, несомые ветром, легкие шаги, и тело такое горячее, ну огнем жгущее, прильнуло к озябшей спине Бекетова. Это было так приятно, что он помедлил миг в этом тепле, не сразу отстранился, и мгновения сего хватило Афоне, чтобы оплести его руками, ногами, волосами распустившимися, хватило, чтобы пронзить его своими острыми сосками, продышать мышцы до самого заледенелого, ожесточенного сердца, которое вдруг расплавилось, как олово в огне, и Бекетов ощутил боль, голод и жажду плоти своей, которая отказалась повиноваться доводам рассудка.

Доводам рассудка? Какие доводы?! Какой рассудок?! Он рассудка лишился в один миг...

Как же это случилось? Столько лет заточенный сам собою в схиму, он мог испытывать желание, лишь когда вспоминал прошлое. Все мужское по отношению к другим женщинам в нем словно бы отмерло, а теперь ожило. И, не в силах противиться этому шквалу желания, который подчинил его себе, он с последним отблеском сопротивления и страха презрел себя... но тут же нашел себе оправдание: соединилась мысль и чувство к Елизавете с прикосновением к женскому телу. Ему все равно, кто с ним, с кем он. Он – с Елизаветой, а с ним – она.

И сразу стало легко. И сразу упали все путы с души и сердца, подобно тому, как упала с чресл эта несчастная рубаха...

Ох, тело женское, ох, плоть, ох, этот жар лона и холодок в кончиках пальцев, впившихся в его спину! Тоска по прошлому и безрассудное подчинение настоящему подчинили его себе всецело. Никита стал безумен в страсти и словно желал наверстать все, упущенное за годы воздержания, когда облегчение получал только во сне. Выплескивая из себя переизбыток тоски, раз за разом извергаясь и почти сразу воскресая вновь, он почти не отрывался от нежных губ распластанной женщины, снова и снова восторженно выкликая:

– Девочка моя, любовь моя, солнце мое!

...Тогда, в те былые времена, когда солнце улыбалось, Никита не робел его света. Он был не с владычицей страны, не со всемогущей государыней, не с женщиной, прожившей жизнь куда более долгую, чем он. Он видел в императрице робкую и пылкую девочку, впервые предающуюся любви. Такой она была с ним... слабая и покорная, испуганная и до одури влюбленная. И когда однажды с его губ сорвалось это – девочка моя, она заплакала от счастья и все просила так называть ее снова и снова. А потом настало молчание на долгие годы, и вот теперь он смог выкрикнуть наконец вновь:

– Девочка моя, любовь моя, солнышко мое!

Никита не знал, спустя сколько времени, истерзанный и истерзавший, он вдруг, посреди объятий, уснул, точно умер, выдохнув напоследок счастливо, блаженно, самозабвенно:

– Девочка моя... Лизонька...

  • ...Никита Афанасьевич не понимал, долго ли спал, ему чудилось, что год, такой тяжелой и мутной была голова, но поскольку в окнах еще темнело, когда он открыл глаза, выходило, что, скорей, миг и просто не выспался. Человек со свечой стоял над ним... он не сразу узнал Шубина. Тот был полуодет – поверх рубахи накинута какая-то странная одежда из тонко выделанных шкур, халат не халат, летник не летник... Лицо его в трепете огонька выглядело очень усталым и еще более постаревшим.

– Поднимайся, Никита Афанасьевич, – сказал Шубин. – Тут нашего француза вдруг озарило... прибежал ко мне, говорит, что знает, как бумаги добыть.

– Знаю, знаю! – послышался торопливый говор д’Эона, и он выступил на свет, окутанный одеялом и босой. – Права была Афоня, совершенно права.

  83  
×
×