93  

Котел и в самом деле кипел. Танцевали вальс — бешено популярный в Европе, запрещенный в России при императоре Павле наряду с другими новинками как “порождение революции”, но вот-вот, совсем недавно, разрешенный Александром. Им наслаждались тем более самозабвенно, что мода маскарада — вольна и свободна, а потому дамы с восторгом облачились в пышные, разлетающиеся юбки, забыв о сковывающих движения, чрезмерно узких и облегающих, словно перчатки, платьях а ля antic, которые теперь только и носили в высшем свете, тем паче при дворе.

Кружились, вертелись, смело откинувшись на руку партнера и блаженно улыбаясь из-под масок, маркизы в пудреных париках и пастушки в чепчиках, боярышни в кокошниках и дрезденские куколки в шляпках с цветочными гирляндами, амазонки в маленьких, лишь чудом удерживающихся на высоких прическах цилиндрах, малороссийские панны в высоких венках, мавританские и турецкие султанши в тюрбанах… В этом пестром, оживленном вареве кружилась даже одна китайская принцесса в высокой, лакированно-блестящей прическе, утыканной шпильками, словно святой Себастьян — стрелами! Просто (на самом деле отнюдь не просто!) нарядных, хоть и разодетых в пух и прах, дам здесь было вообще не счесть, и все казались писаными красавицами, хотя бы потому, что личико каждой было закрыто маскою или полумаскою. Таково было непременное условие бала: закрытое лицо.

Срывать маски, как и водится на сборищах такого рода, должны были в полночь, с последним ударом часов, и чем ближе подходило время, тем более нетерпеливо бились сердца у веселых молодых людей, которые уже отчаялись угадывать именитых красавиц, скрывшихся под разнообразнейшими личинами.

Однако ежели кто-то решился бы искать под маскою прелестное фарфоровое личико княгини Eudoxy Каразиной, он был бы заранее обречен на неудачу.

Василий Львович явился на бал хоть и не один, но все же без жены и даже без дочери. Анна, по правилам хорошего тона, не могла присутствовать в столь многолюдном и опасном собрании без дамского попечительства, а такового теперь обеспечено ей быть не могло, ибо ее мачеха-княгиня несколько часов назад была отправлена в тамбовскую вотчину Каразиных: с неверными супругами в этом роду обходились столь же круто, как и во времена Ивана Васильевича Грозного.

Ну, конечно, без кнутобойства обошлось, без таскания по двору за волосы, без оплеух. Было задано несколько прямых вопросов и получено несколько перепуганных, невразумительных ответов. Потом были предъявлены обвинения, на которые последовали полные и безоговорочные признания в свершенных грехах и униженные мольбы о пощаде. Однако князь ответил на все вопли и стенания только одной короткой фразою: “Измену супружескую простил бы, измену Отечеству — никогда!”

И вскоре вслед за этим приговором двое ражих слуг в охапке снесли во двор бьющуюся в истерике княгиню, затолкали в тесную кибитку, накрепко заперли дверцу — и вихрь завился за повозкою. Кучеру велено было гнать без остановки. Вперед помчались двое верховых: предупреждать о подставах; ну а на заднем дворе начали спешно собирать возок со всеми теми вещами и имуществом, какие только могли понадобиться сосланной Eudoxy в ее новом, тамбовском заточении.

Случилось так, что едва около дома Каразиных улеглась пыль, поднятая “позорной колесницей”, как небольшая ладная карета влетела во двор и остановилась у крыльца. Из нее, словно из черной табакерки — чертик, выскочил смазливый аббатик и, смиренно потупив распутные очи, устремился к крыльцу.

Бес его разберет, какая надобность именно в сей миг привела отца Флориана к его “духовной дочери”: собирался ли он дать ей какие-то последние наставления по обработке супруга, или просто засвербело в штанах (нет, точнее сказать — под сутаной, ибо штанов аббаты в ту пору не носили, несмотря на ветреную петербургскую погоду — не носили даже и подштанников), — однако случилось это некстати, на беду его, на несчастье.

Князь в ту пору еще не ушел в дом. Увидав приближающегося красавчика в черном, он слегка отвел назад, за плечо, правую руку, а потом вывел стиснутый кулак ее вперед и вел его до тех пор, пока кулак не встретился с красными губами и белыми зубами отца Флориана.

Широко размахнув черными рукавами, словно подбитая ворона — крылами, аббат грянулся плашмя, и таково-то приложился затылком оземь, что некоторое время валялся, незряче лупая своими красивенькими глазками и слабо суча ручонками и ножонками. Затем перевернулся на четвереньки и, стоя по-собачьи, возмущенно уставился на хозяина, который глядел свысока на поверженного охальника с выражением таким брезгливым, что человека более стыдливого вполне можно было испепелить на месте. Ну, видать о стыдливости господа римские аббаты имели лишь самое приблизительное представление, потому что отец Флориан попытался воздеть правую руку в жесте, напоминающем проклятие. А с уст его уже начало срываться сакраментальное: “Изыди, сатана!”

  93  
×
×