122  

Вишневецкий пристально смотрел на него, дивясь лицемерию этого человека. Кабы князь Константин хоть раз в жизни слышал о крокодилах, которые плачут, пожирая свою жертву, он уж точно сравнил бы слезы Шуйского с крокодиловыми слезами!

Воинственного князя и остатки его храброй челяди (в схватке он потерял семнадцать челядников и одного слугу) отвели в дом Татищева. Лучших лошадей и некоторые свои вещи они успели захватить с собой; остальное было разграблено. Сам Шуйский провожал их и охранял от разъяренных московитов, жаждущих отмщения за тех, кто полег в кровавой свалке возле дома Вишневецкого.

«Больно уж он суетится, – думал князь Константин, исподтишка поглядывая на Шуйского. – Раскаивается? О нет, не похоже…»

И вдруг его осенило. Да ведь Шуйский уже видит себя на троне в Мономаховой шапке и мечтает теперь наладить отношения с воинственным соседом Сигизмундом!

«Да чтоб ты сдох, поганый предатель, и сдох бы поскорее!» – пожелал пан Константин вновь, потом плюнул украдкой и принялся расспрашивать Шуйского об участи остальных поляков. Век бы с ним слова не молвить, однако как еще узнать о товарищах и соотечественниках?

А между тем в тот день и в ту ночь плохо приходилось всем полякам!

Кто-нибудь из черни, поблагообразнее, кричал:

– Великий государь Димитрий приказывает взять у вас оружие! За это будет вам пощада!

Выслушав почтительно произнесенное имя царя, которому они, как люди военные, привыкли повиноваться, некоторые шляхтичи отдавали оружие. И узнавали, как выполняются обещания черни. Несчастных рассекали надвое, распарывали им животы, отрубали руки и ноги, выкалывали глаза, обрезали уши и ноздри, замучивали до смерти, а потом всячески ругались над трупами.

Однако скоро охотников верить лукавым поубавилось: другие поляки увидели, что московиты не милуют сдавшихся добровольно, начали защищаться и доставались на убой толпе не раньше, чем уложат вокруг себя несколько трупов.

Люди московские этим днем обагрили руки в крови по локоть, а то и выше. Метались по улицам как пьяные, крича:

– Бей, режь, бей литву! Перенимай, не допускай до Кремля! Никому не давай уйти! Они хотели извести царя и бояр!

Зачинщиками были отпетые, отчаянные сорвиголовы, разбойники, воры, получившие от Шуйского свободу убивать всякого, делать что угодно, вволю лить кровь. Сами окровавленные, с окровавленным дубьем, они одним видом своим наводили страх и омерзение.

Полегло более полутора тысяч поляков и около восьмисот московитов. А что пограбили… уж пограбили, да! Удивительно было смотреть, как бежал народ по улицам с польскими постелями, одеялами, подушками, платьем, узлами, седлами и всевозможной утварью, словно все это спасали от пожара.

Уже к полудню 17 мая Шуйский сам испугался той силы, которую выпустил на волю. Как будто он не знал, что заставь русского рубить – и его уже не остановишь! Запрягает русский долго, зато погоняет быстро. Так и тут вышло. И Шуйский, и его соумышленники целый день метались по городу верхом, разгоняли ошалелый от безнаказанного кровопролития народ и спасали поляков. Их даже не всегда слушались, настолько толпа в раж вошла.

Когда народ отступался от какого-нибудь осажденного дома, облегченно вздыхали и поляки, и сам Шуйский. Он не хотел под корень истреблять гостей, он хотел только отвлечь на них народ московский, чтобы помешать ему подать помощь царю в Кремле. Но убийство любимых Димитрием шляхтичей ему тоже было на руку: ведь это придавало случившемуся такой вид, словно нападение на Димитрия было дело всенародное, земское. Однако потом, когда с царем было уже покончено, Шуйский искренне старался спасти поляков – прежде всего чтобы себя самого спасти от мщения Речи Посполитой.

Но за иноземных купцов, прибывших с поляками, никто не вступался. Некоторые из них были ограблены на многие тысячи. А те, кто успел добро свое отдать Димитрию и знал, что в свое время получит с него плату, должны были расстаться с этими надеждами. Шуйский отвечал, что платить за еретика не намерен, а в казне ничего нет.

Трупы по улицам не убирали целый день. Лужи крови густели тут и там. Вся Москва из места общего побоища превратилась в одну огромную ярмарку. Тот, кто нажился на грабеже, спешил распродать добро, чтобы раздобыть денег на выпивку. Тот, кто боялся идти убивать и грабить, а также имел деньги, теперь мог беспрепятственно купить все, что хотел.

Иные до сего дня были совсем нищие, а теперь понабрали польского добра, мехов, одежды, драгоценностей – в обеих руках не унести. Московская чернь разоделась самым причудливым образом, поэтому в толпе не особенно обращала на себя внимание одна молодая пара, чумазая и немытая от крови, однако замотанная в шелка и бархаты поверх убогих одежд. Сверху они волокли собольи шубы, невзирая на наступившую днем жару, а в подоле зеленоглазая девица тащила спутанную связку из множества жемчужных и самоцветных ожерелий. Оба, что девица, что ее спутник, были пьянее вина и не особенно заботились о приличиях: то и дело начинали обниматься и целоваться, причем рыжеволосый мужик орал:

  122  
×
×