110  

Заруцкий только зыркнул на нее через плечо – и захлопнул за собой дверь. Затем послышался грохот задвигаемого засова, и Барбара налетела всем телом на непоколебимую преграду.

Припала к двери, пытаясь различить, что происходит за ней, но услышать ничего не могла.

Постояла, унимая всполошенное сердце и беспомощно тиская руки. Постепенно сквозь сумятицу страхов пробилась одна трезвая мысль, другая…

Барбара тяжело вздохнула и вдруг, неожиданно даже для самой себя, перекрестила дверь.

Кто знает, быть может, то, что там сейчас произойдет или уже происходит, – именно то, что нужно панне Марианне!

А между тем в спальне Марины долгое время ничего особенного не происходило, кроме того, что Заруцкий сидел на кровати, держа на коленях Марину, а та отчаянно рыдала, уткнувшись ему в плечо. Марина была так мала и худа, что атаману казалось, будто на коленях у него сидит маленькая девочка, почти ребенок. Он и гладил-то ее по растрепанной, влажной от снега голове, словно ребенка, изнемогая от жалости и нежности и чувствуя себя так, словно намеревался обидеть дитя или совершить некое святотатство. Наверное, надо было уйти прочь, но Заруцкий, прикипевший к этому таинственному, теплому существу, которое вздрагивало под его руками, как маленькая птичка, зажатая в ладонь, понимал, что не сможет уйти. Он сдерживал себя, сдерживал из последних сил, зная: вот сейчас набросится на царицу и возьмет ее. Она станет сопротивляться – он возьмет ее силой. Она начнет кричать – он задавит ее крик ладонью, станет грозить местью – убьет ее, только чтобы дать наконец исход этому сжигающему его пламени. Да что в ней было такое, в этой маленькой птахе, что Заруцкий не мог избыть страсти к ней ни с какой другой женщиной, сколько ни пробовал их? Все они были на один салтык[71], все одинаковы. Вроде бы и требовала своего молодая, буйная плоть атаманская, однако же в последнее время Заруцкий вовсе закуржавел в своем неисполнимом желании и лишь угрюмо качал головой, вспоминая свою былую неуемную доблесть, которой гордился когда-то… до тех пор, пока не увидел невесту царя Димитрия… «польскую нимфу», как ее называли шляхтичи. Это слово «нимфа»– было неведомо Заруцкому, но, право, пристало к Марине лучше всякого другого имени. Было в нем что-то легкое, почти невесомое, воздушное – и в то же время тягостное, пугающее. Он безумно хотел Марину – и враз боялся ее, чуя некую страшную, разрушительную силу ее натуры. Она сгубила Димитрия, великого, великолепного человека, – она и Заруцкого сгубит.

Он знал это… знал, но ничего не мог поделать с зовом своей судьбы!

Медленно откинулся на подушки, не выпуская ее из рук. Теперь голова Марины лежала на его плече. Судорожное дыхание, подавленные всхлипывания щекотали ему горло.

– Погоди немного, – уговаривал он сам себя, в безумии своем не понимая, что шепчет вслух. – Ну еще немного погоди! Чуточку!..

– Что? – спросила она, приподняв голову. – Что ты говоришь?

Так уж вышло, что ее губы сошлись в это мгновение с его губами. Это получилось нечаянно, однако Заруцкому почудилось, что Марина осыпала его рот короткими, легкими поцелуями.

Все путы были порваны, доводы рассудка и сдержанности обратились в прах. Он схватил Марину так, что она вскрикнула, подмял под себя, содрал юбку и сорочку одним махом – не снял, а именно разорвал на ней, отбросил, чтоб не мешали, и, придавливая коленом ее худенькое тело, принялся срывать с себя одежду.

Казалось, нетерпение его не знает предела, а все ж нашлись еще где-то последние крохи и помогли продержаться до той поры, пока снимет одежду. Сам не знал, не понимал, отчего хотел лежать с ней нагой, вжимаясь в ее наготу, чтобы не было меж ними никаких преград – ни мужа ее, ни одежды!

Когда, уже готовый навалиться на нее, посмотрел на распростертую женщину сверху, содрогнулся от непонятного, непостижимого чувства, жгучего, как огонь, смешенья жалости и ярости.

Марина смотрела остановившимися глазами, лицо ее было спокойно. Похоже, она ничуть не испугалась навалившегося на нее голого, голодного казака. И Заруцкий с ужасом понял, что, если она сейчас прикрикнет, оттолкнет его… он оставит ее в покое, отползет прочь, как побитый пес. И тогда ему останется только пойти на тот же обрыв, с которого кинулась бедная, глупая Манюня, потому что жить отвергнутым Мариной он уже не сможет!

Гордость ударила в голову и оказалась тем кнутом, которым и нужно было подхлестнуть его похоть. Он разбросал в стороны ноги Марины и со стоном вторгся в ее тело. Замер, чувствуя, что сейчас умрет от накатившего блаженства, отдаляя свой исход, потому что никогда в жизни не случалось с ним такого счастья и хотелось длить его до бесконечности. И вдруг ощутил на своей пояснице сплетенные ноги, на шее – сплетенные руки… Раскаленные губы прочертили дорожку по его шее, а потом она вскрикнула повелительно:


  110  
×
×