155  

Но я верно рассчитала преимущество близкого расположения к опасности: близорукие эти «lunettes» не могли изучать преступника, когда тот находился под самым носом у мосье, потому он сбросил их, и вот теперь мы были в равном положении.

К счастью, я не очень его боялась — стоя рядом, я вообще не испытывала страха; и тогда как он требовал веревку и виселицу во исполнение только что объявленного приговора, я предлагала взамен нитки для вышивания с такой любезной готовностью, которая хоть отчасти укротила его гнев. Разумеется, я не стала перед всеми демонстрировать свою учтивость; я просто завела нитку за край стола и прикрепила ее к решетчатой спинке профессорского стула.

— Que me voulez-vous? [231] — зарычал он, однако вся эта музыка осталась в недрах груди и глотки, ибо он крепко стиснул зубы и, казалось, поклялся ничему на свете уже не улыбаться.

Я отвечала не колеблясь:

— Monsieur, — сказала я, — je veux l’impossible, des choses inouies. [232]

Решив, что всего лучше говорить напрямик, сразу окатить его холодным душем, я передала тихо и скоро просьбу из Атенея, всячески преувеличив неотложность дела.

Конечно, он и слышать ни о чем не хотел. Он не пойдет, он не уйдет с занятий, даже если за ним пошлют всех чиновников Виллета. Он не сдвинется с места, даже если его призовут король, кабинет министров и парламент, вместе взятые.

Но я знала, что ему надобно идти; что бы он ни говорил, интересы и долг призывали его немедля и буквально исполнить то, чего от него хотели. Поэтому я молча выжидала, не обращая никакого внимания на его слова. Он спросил, что еще мне нужно.

— Только чтобы мосье ответил нарочному.

Он раздраженно тряхнул головой в знак отрицанья.

Я осмелилась протянуть руку к его феске, мрачно покоившейся на подоконнике. Он проводил это дерзкое поползновение взглядом, безусловно, удивленный и опечаленный моей наглостью.

— А, — пробормотал он, — ну, если так — если вы, мисс Люси, смеете касаться моей фески, сами ее и надевайте, превращаясь при этом в гарсона, и смело идите вместо меня в Атеней.

Я с великим почтением положила этот убор на стол, и он величаво кивнул мне кисточкой.

— Я пошлю извинительную записку, и довольно! — сказал мосье, все еще пытаясь уклониться от неизбежного.

Сознавая тщетность своего маневра, я мягко подтолкнула феску к его руке. Она скользнула по гладкой наклонной крышке полированного, не покрытого сукном стола, увлекла за собою легкие, в стальной оправе, «lunettes», и — страшно сказать — они упали на возвышение. Сколько раз видела я, как они падали благополучно, но теперь, на мою беду, они упали так, что обе ясные линзы превратились в бесформенные звезды.

Тут уж я не на шутку испугалась — испугалась и огорчилась. Я знала цену этим «lunettes» — у мосье Поля был особый трудноисправимый недостаток зрения, а эти очки выручали его. Я слышала, как он называл их своим сокровищем; рука моя дрожала, подбирая бесполезные осколки. Я ужаснулась того, что наделала, но раскаяние мое, кажется, было еще сильнее испуга. Несколько секунд я не решалась взглянуть в лицо обездоленному профессору; он заговорил первый.

— La! — сказал он. — Me voila veuf de mes lunettes! [233]Я полагаю, теперь мадемуазель Люси признает, что вполне заслужила веревки и виселицы, и трепещет в ожидании своей участи. Какое коварство! Вы решили воспользоваться моей слепотой и беспомощностью!

Я подняла взор: вместо гневного, мрачного и свирепого лица я увидела расплывшуюся улыбку, светившую, как в тот вечер на улице Креси. Он не рассердился, даже не опечалился. На настоящее прегрешение он отвечал терпимостью; действительный вызов он принял кротко, как святой. Происшествие, которое меня так напугало и лишило всякой надежды его утешить, на самом деле как нельзя лучше помогло мне избежать наказания. Непреклонный, когда за мной не было никакой вины, он вдруг чудесным образом воспрял духом, когда я стояла перед ним, сокрушаясь и раскаиваясь.

Он продолжал ворчать:

— Une forte femme — une Anglaise terrible — une petite cassetout, [234] — он объявил, что не смеет ослушаться той, которая явила образец столь опасной доблести, — так же точно «великий император» разбивал вазу, чтобы внушить страх.

Наконец он водрузил на голову феску, взял у меня разбитые «lunettes», примирительно пожал мне руку, поклонился и в самом лучшем расположении духа отправился в Атеней.


  155  
×
×