120  

Что-то неуловимое; так ночью ловишь теплый выдох жены и вдруг пугаешься, уловив непривычный запах, запах другой женщины! Ты будишь ее, трясешь, зовешь по имени. Кто она, что, откуда? Но сердце колотится, ты лежишь без сна, рядом с неведомым.

Я подошел. В тысяче окон мое отражение встало подле молчащей Норы.

Тысячи моих отражений тихо опустились на траву.

Нора, подумал я. Господи, вот мы и вместе.

Тот первый приезд в Гринвуд…

А потом много лет мы встречались, снова и снова, прохожие в толпе, влюбленные в церкви, случайные попутчики в поезде, когда уже лязгнули тормоза, толпа, напирая, валит к дверям, прижимая нас тесно-тесно, а там — вокзал, и уже ни касанья, ни слова, на долгие-долгие годы.

И почти каждое лето мы рвали живую нить, полагая, что больше не встретимся, не прибежим за помощью. И снова кончалось лето, садилось солнце, приходила Нора с пустым ведерком и я с разбитой коленкой, берег был пуст, нам оставалось сказать «здравствуй, Нора» и «здравствуй, Чарльз», а ветер крепчал, море чернело, словно стая кальмаров замутила его чернилами.

Я часто думал: ведь будет день, когда мы, описав круг, вернемся на прежнее место. Когда-то, лет двенадцать назад, случилась минута, когда мы держали любовь — пушинку на кончике пальца — встречным дыханием губ.

Но это случилось в Венеции, где Нора, оторванная от родимых корней, от Гринвуда, могла принадлежать мне сполна.

И тогда наши губы слились так тесно, что недосуг было требовать постоянства. Разняв их, искусанные, припухшие, мы не нашли в себе сил сказать: пусть так будет всегда, квартира, дом, где угодно, только не в Гринвуд, не в Гринвуд снова, останься! Может, слишком жесток полуденный свет, слишком явственно видны лица. А скорее капризные дети притомились игрой, испугались попасть в ловушку! Так или иначе, перышко, задержавшись, порхнуло с пальца, и не знаю, кто первый перестал дуть. Нора соврала про срочную телеграмму и убежала в Гринвуд.

Связь порвалась. Капризные дети не пишут. Не знаю, что за песчаные замки она порушила. Нора не ведает, как рубашки на мне линяли от страстного пота. Я женился. Развелся. Путешествовал.

И вот на исходе странного дня мы вновь сошлись у знакомого озера, в беззвучном зове, в бездвижном стремлении, словно не было этих лет.

— Нора! — Я взял ее за руку. Пальцы были холодны. — Что случилось?

— Случилось?! — Она рассмеялась, замолкла, отвела взгляд. Потом вновь рассмеялась, натужным смехом, который легко переходит в слезы. — Ой, Чарли, миленький, думай смелей, с ног на голову, к навязчивым снам. Случилось, Чарли, случилось?!

Она замолчала. Мне стало страшно.

— Где слуги, гости?

— Гости, — сказала она, — приходили вчера.

— Не может быть! Ты никогда не ограничивалась пятничными посиделками. Воскресное утро заставало на этих лужайках шабаш разбросанных одеял. Так в чем же дело?

— Хочешь знать, почему я тебя позвала, Чарли? — Нора по-прежнему глядела на дом. — Я хочу подарить тебе Гринвуд. Если он тебя примет, не выставит вон.

— Но я не хочу!

— Неважно, что ты хочешь. Главное, что хочет он. Мэг примчалась из Парижа. Эффенди прислал из Ниццы потрясную девушку. Роджер, Перси, Ивлин, Вивьен, Джон — все были здесь. Матадор, чуть не убивший писателя из-за танцовщицы. Ирландский драматург, он еще падал со сцены пьяный. Между пятью и семью прибыли девяносто семь человек. К полуночи все разъехались.

Я прошел по лужайке.

Да, на траве различались следы трех десятков протекторов.

— Он не позволил нам веселиться, — тихо сказала Нора.

Я обернулся.

— Кто? Дом?

— Музыка была превосходна, но ее заглушали перекрытия. Смех отдавался зловещим эхом. Беседа не клеилась. Закуски вставали в горле. Вино текло мимо рта. Никто не прилег и на три минуты. Не веришь? Но все разбежались, как тараканы, а я спала на лужайке. Знаешь почему? Догадайся. Пойди погляди, Чарли.

Мы подошли к открытой входной двери.

— Что смотреть?

— Все. Комнаты. Сам дом. Ищи отгадку. Когда устанешь ломать голову, я объясню, почему не могу здесь жить и почему Гринвуд твой, если захочешь. Иди один.

И я вошел, замирая на каждом шагу.

Я тихо ступил на желтый, с подпалинами, паркет огромного зала. Скользнул глазами по обюссонским шпалерам. Подошел к витрине: на зеленом бархате, как прежде, покоился мраморный греческий медальон.

  120  
×
×