24  

Он кивнул:

— Ну, раз такие дела... Она. Можешь не сомневаться. Хотя, может, и зря я тебе это говорю.

— Как она? Только честно.

— Хочу, чтобы ты понял одну вещь, — сказал он после короткой паузы. — Мы же из одного класса, и я все время думал, что она — очень привлекательная девчонка. Классная. И характер, и вообще... внешность. Не красавица, но очень обаятельная. От таких сердце начинает биться чаще. Правильно?

Я тряхнул головой в знак согласия.

— Значит, хочешь честно?

— Ну говори же.

— Боюсь, тебе это не очень понравится...

— Не имеет значения. Я хочу знать правду. Он снова хлебнул виски.

— Я тебе завидовал. Завидовал, что ты всегда с ней. Хотелось, чтобы у меня была такая девчонка. Что уж теперь скрывать. Ее лицо всегда у меня перед глазами. Намертво в памяти отпечаталось. Поэтому когда мы столкнулись в лифте, я сразу ее узнал, хоть и восемнадцать лет прошло. То есть я хочу сказать: какой мне смысл гадости про нее говорить? Я в шоке был, когда ее увидел. Поверить не мог. Короче, привлекательной ее больше не назовешь.

Я прикусил губу.

— Что ты имеешь в виду?

— Ее дети боятся. Дети, которые в их доме живут.

— Боятся? — Ничего не понимая, я не сводил с него глаз. Наверное, он неудачно выразился. — Что значит «боятся»?

— Может, хватит на эту тему? С меня достаточно.

— Она что? Говорит что-то детям?

— Она никому ничего не говорит. Я же тебе сказал.

— Чего тогда они боятся? Лица? — Да.

— У нее что, шрам на лице?

— Никакого шрама.

— Чего ж тогда бояться?

Он залпом допил виски и бесшумно поставил стакан на стойку. Потом перевел взгляд на меня. Видно было, что ему неловко, он явно чувствовал себя не в своей тарелке. Но в выражении его лица было еще что-то. Он вдруг напомнил мне того мальчишку, каким был в школе. Подняв голову, однокашник долго смотрел вдаль, словно провожал глазами бежавший куда-то водный поток, и наконец сказал:

— Не могу толком объяснить, да и не хочу. И не спрашивай меня больше ни о чем. Если бы ты ее увидел, сам бы все понял. А раз не видел — как тут объяснишь?

Я не стал больше ничего говорить. Лишь кивнул и сделал глоток «буравчика». Голос однокашника звучал спокойно, но попробуй я надавить, он просто послал бы меня куда подальше.

Он принялся рассказывать, как работал два года в Бразилии:

— Не поверишь, но в Сан-Пауло я встретил школьного приятеля. Мы с ним в другой школе вместе учились. Он там сидел от «Тойоты», инженером...

Понятное дело, я его почти не слушал. Уходя он похлопал меня по плечу:

— Да, старик. Время людей по-разному меняет. Не знаю, что там между вами произошло, но ты по-любому ни в чем не виноват. Такое почти со всеми случается: у кого серьезно, у кого — не очень. Даже со мной было. Не веришь? Я тоже через это прошел. Тут уж ничего не поделаешь. В конце концов, у каждого своя жизнь, и ты за другого человека отвечать не можешь. Это похоже на жизнь в пустыне — надо просто привыкнуть. Вам в младших классах показывали диснеевский фильм «Живая пустыня»?

— Ну?

— Так у нас все точно так же устроено. Дождь идет — цветы цветут, нет дождя — вянут. Ящерицы жрут жуков, мошек разных, а сами птицам на корм идут. А конец у всех один — все умирают и остается одна оболочка. Исчезает одно поколение, на его место приходит другое. Таков порядок. Все живут по-разному, по-разному и умирают. Но это не имеет значения. После нас остается лишь пустыня. Пустыня и больше ничего.

Когда он ушел, я остался за стойкой один и продолжал пить. Посетители разошлись, бар закрылся, закончилась уборка, и весь персонал разошелся по домам, а я все сидел. Домой идти не хотелось. Я позвонил жене и предупредил, что задержусь в баре по делам. Потом выключил свет и устроился в темноте с бутылкой виски. Пил прямо так, неразбавленным — лед доставать не хотелось.

Всему приходит конец, думал я. Что-то исчезает сразу, без следа, как отрезало, что-то постепенно растворяется в тумане. Остается лишь пустыня.

Я вышел из бара перед рассветом. На Аояма сеял мелкий дождик. Свинцовой тяжестью навалилась усталость. Стоявшие рядами, точно могилы на кладбище, дома беззвучно мокли под дождем. Я оставил машину на стоянке у бара и отправился домой пешком. По пути присел на барьер, отделявший дорогу от тротуара, и стал разглядывать здоровенную ворону, каркавшую во все горло с макушки светофора. В четыре утра улица показалась убогой и замызганной. На всем лежал отпечаток запустения и распада. И я был частью этой картины. Тенью, навеки отпечатавшейся на стене.

  24  
×
×