16  

— На той неделе Лотта пролетала над Персией и ее сбили стрелами. Птица для шахского пира. Ничего себе птичка!

Их смех был как порыв ветра.

— А Карл?

— Тот, что живет под мостами? Бедняга Карл. Ни в одном уголке Европы нет ему пристанища. А все эта глупая мода кропить восстановленные мосты святой водой. Карл стал бездомным бродягой. Это просто ужас, сколько теперь беженцев.

— Верно! Так что же, неужели все мосты? Бедняга Карл.

— Слышите?

Все смолкли и замерли. Далеко-далеко, в поселке, церковные часы отбивали шесть утра. Семейная Встреча закончилась. В такт ударам часов стоголосый хор начал песню, рожденную много столетий назад. Дядюшки и тетушки встали в круг и обняли друг друга за плечи; они пели, а там, в холодной утренней дали, часы пробили все положенные шесть раз и замолкли.

Тимоти пел.

Он не знал ни слов, ни мелодии, и все же он пел — и слова и мелодия получались безукоризненно совершенными и прекрасными.

Когда песня кончилась, Тимоти вскинул глаза к Высокому Чердаку, обители египетских песков и снов.

— Спасибо, Сеси, — прошептал он.

Дунул ветер. Ее голос эхом отозвался у него во рту:

— Ты простишь меня?

— Да, Сеси, — сказал Тимоти. — Я прощаю тебя.

Затем он расслабился, позволил своему рту двигаться, как тот хочет, и полилась новая песня.

На долгие прощания времени не было. Мать и отец, торжественные и счастливые, стояли у двери и целовали каждого отбывающего в щеку. Небо на востоке порозовело и стало быстро светлеть, поднимался холодный ветер. Гостям предстояло лететь на восток, обгоняя солнце, и путь предстоял ох какой неблизкий. Скорее, молю вас, скорее!

Тимоти снова прислушался к голосу, звучавшему в его голове, и сказал:

— Да, Сеси. Мне бы очень хотелось. Спасибо.

И Сеси начала его переносить то в одно, то в другое тело. Для начала он оказался внутри престарелой кузины, глядел на мать сквозь прорези на ее сморщенном, как печеное яблоко, лице, прижимал к сухим губам ее длинные белые пальцы; поклонившись отцу, он шагнул за порог и рассыпался ворохом сухих листьев, ветер подхватил его, взметнул вверх и понес на запад, над просыпающимися полями.

Мгновенье — и он уже раскланивался с отцом и матерью, глядя на них глазами кузена Вильяма.

Легкий, как клочок тумана, кузен Вильям поскакал по дороге, его глаза горели красным огнем, густой мех серебрился в свете занимающегося утра, сильные, с мягкими ступнями лапы отталкивались от стылой земли часто и уверенно. Доскакав до вершины холма, он не стал спускаться в низину, а высоко подпрыгнул и полетел.

А затем Тимоти столь же неожиданно внедрился в перепончатую, как огромный зонтик, фигуру дядюшки Эйнара, только-только подхватившего на руки маленькое, почти невесомое тельце, глядя сквозь его веселые, хитро прищуренные глаза. Тимоти! Да ты же держишь на руках самого себя!

— Ну, Тимоти, будь хорошим мальчиком. До скорого свидания!

В жестяном громе огромных перепончатых крыльев, быстрее, чем подхваченные ветром листья, быстрее, чем колючий шар перекати-поля, несущийся по скошенному осеннему лугу, так быстро, что земля внизу слилась в стремительно мелькающее марево, а небоскат с последними угасающими звездами опасно перекосился, песчинкой во рту дядюшки Эйнара Тимоти мчался к далекому темному горизонту…

И — с неба на землю — упал в собственную плоть.

Крики и смех почти уже стихли. Те гости, кто еще не улетел, обнимались, и плакали, и думали о том, как быстро суживается, усыхает доступный для них мир. Было время, когда Семейные Встречи проводили ежегодно, а теперь от праздника до праздника проходят десятки и десятки лет.

— Ну что ж, — крикнул кто-то, — увидимся в Сейлеме[5] в две тысячи девятом году!

Сейлем. Оцепеневший мозг Тимоти медленно, со скрипом осознавал это слово. Сейлем — две тысячи девятый год. И там будут дядюшка Фрай, и Бабушка, и Дедушка, и Тысячу-Раз-Пра-Прабабушка в ее ссохшемся коконе. И мать, и отец, и Сеси, и все остальные. А вот он — проживет ли он так долго?

Новый, прощальный порыв ветра, и все они умчались — трепещущими полотнищами и шустрыми зверьками, сухими листьями и мрачными широкогрудыми волками — к полночному вою на луну и дневкам в норах, к закатам и рассветам, снам и пробуждениям.

Мать притворила дверь.

Отец спустился в подвал.

Тимоти понуро побрел к себе в комнату. Пересекая замусоренную обрывками черного крепа гостиную, он перешагнул через лежавшее на полу трюмо (то самое, с которым играли гости) и увидел в нем свое лицо, бледное, растерянное и смертное. И зябко поежился.


  16  
×
×