86  

– Марк, Марк, ты это что, серьезно?

– Да, Арч, я серьезно! Я бы подбежал к душке Адольфу и сделал бы с ним то же, что с этой свиньей, этим жалким актеришкой. Дал бы ему в нос, потом в зубы и еще по яйцам! Камеры готовы, Лени? Мотор! Трах! Камера! Бац! Это за Иззи. Это за Айка. Камеры работают, Лени? Отлично. Zot! В проявку!

Они стояли, глядя на пустой стадион, где, как призраки, метались по огромному бетонному полю обрывки газет, подгоняемые ветром.

Вдруг оба так и ахнули.

Вдалеке, на самой вершине трибуны, показалась маленькая фигурка.

Режиссер встрепенулся, привскочил с места, но усилием воли заставил себя сесть.

Казалось, далекий человечек с трудом шагает сквозь прощальные лучи уходящего дня. Словно раненая птица, он заваливался на бок, прижимая руку к ребрам.

Фигурка остановилась в нерешительности.

– Ну, давай же, – прошептал режиссер.

Человечек повернулся, будто собравшись уйти.

– Нет, Адольф! – прошипел режиссер.

Одна его рука сама собой рванулась к записи звуковых эффектов, а другая – к музыке.

Тихо заиграл военный оркестр.

Послышались ропот и движение «толпы».

Стоящий наверху Адольф застыл на месте.

Музыка заиграла громче. Режиссер нажал на какую-то кнопку. Гул толпы стал слышней.

Адольф обернулся и, прищурившись, вгляделся в полутемный стадион. Наверное, он разглядел флаги. А потом и факелы. И наконец, ожидающую его сцену с микрофонами – с двумя десятками микрофонов! И только один – настоящий.

Оркестр уже гремел во всю мощь.

Адольф сделал шаг вперед.

Толпа неистовствовала.

«Боже, – подумал режиссер, глядя на свои руки, то крепко сжимавшиеся в кулаки, то совершенно самостоятельно крутившие ручки настройки. – Боже, что я с ним сделаю, когда он сюда спустится? Что я с ним сделаю?»

И вдруг, словно безумное наваждение, мелькнула мысль: «Чушь. Ты же режиссер. А он – это он. И это – тот самый Нюрнберг. Так что же?..»

Адольф спустился еще на ступеньку вниз. Его рука медленно поднялась и замерла в нацистском приветствии.

Толпа бесновалась.

После этого Адольф уже не останавливался. Несмотря на хромоту, он старался шагать величественно, но на самом деле с трудом ковылял, преодолевая сотни ступеней, пока не оказался на арене стадиона. Тут он поправил форменную фуражку, отряхнул мундир, вновь поприветствовал рукой ревущую пустоту и хромая зашагал вперед, преодолевая двести ярдов безлюдной арены, отделявшие его от сцены.

Шум толпы нарастал. Оркестр вторил ей оглушительным сердцебиением труб и барабанов.

Душка Адольф прошел в двадцати футах от нижней трибуны, где сидел режиссер, манипулировавший звуковой аппаратурой. Режиссер пригнулся. Но в этом уже не было нужды. Крики «Зиг хайль!» и бравурные фанфары неодолимо влекли фюрера к сцене, где его ожидала сама судьба. Теперь он шагал подтянуто, и хотя мундир на нем был помят, повязка со свастикой порвана, усики, словно траченные молью, торчали клочками, а волосы были взъерошены, это был тот самый, старый Вождь, это был он.

Продюсер вдруг выпрямился на месте и присмотрелся. Затем что-то зашептал и показал рукой.

Вдали, на вершине трибун, показались еще трое.

«Господи, – подумал режиссер, – а вот и вся команда. Те самые, что похитили Адольфа».

Кустистые брови, толстяк и хромая макака.

«Боже! – Режиссер заморгал от удивления. – Геббельс. Геринг. Гесс. Трое распоясавшихся актеришек. Трое недоделанных похитителей пришли поглазеть на…»

Адольфа Гитлера, взбирающегося на невысокий помост, к бутафорским микрофонам, прятавшим один настоящий, под реющим пламенем факелов, которые расцветали и рдели, капали смолой и чадили на холодном октябрьском ветру, а над ними во все четыре стороны поднимали свои бутоны громкоговорители.

Адольф высоко задрал подбородок. Это было то, что нужно. Толпа совсем обезумела. Вернее, рука режиссера, чувствуя потребность момента, как безумная вывела звук на полную мощность, так что все вокруг разлеталось в щепки, разрывалось и разметалось неустанно повторяющимися «Зиг хайль, зиг хайль, зиг хайль!»

Наверху, у ограды трибуны, три фигурки вскинули руки, приветствуя своего фюрера.

Адольф опустил подбородок. Шум толпы постепенно затих. Только слышно было, как потрескивают факелы.

Адольф начал речь.

Он вопил, завывал, выкрикивал, брызгал слюной, хрипел, заламывал руки, стучал кулаком по трибуне, потрясал им в воздухе, закрывал глаза и визжал, как испорченный мегафон, наверное, минут десять, двадцать или даже тридцать, пока солнце садилось за горизонт; трое на вершине трибуны смотрели и слушали, а продюсер с режиссером ждали и наблюдали. Он кричал что-то про весь мир, вопил что-то о Германии, визжал что-то о себе, проклинал одно, хулил другое, восхвалял третье, пока в конце концов не начал снова и снова повторять одни и те же слова, как будто внутри него кончилась пластинка и игла застряла в бороздке у «яблока», шипя и икая, икая и шипя, и вот наступила тишина, в которой слышалось лишь его тяжелое дыхание, вдруг прервавшееся рыдающим всхлипом; он стоял, уронив голову на грудь, а остальные, не смея взглянуть на него, изучали свои ботинки, небо или смотрели, как ветер разносит по полю пыль и песок. Реяли флаги. Единственный уцелевший факел качался на ветру, то выпрямляясь, то вновь наклоняясь, и тихо потрескивал, будто разговаривал с самим собой.

  86  
×
×