49  

И вот в этот-то город он мечтал попасть, получив повышение и оставив в Консепсьоне долги – столько, сколько подобало. Сворачивая с одной улицы на другую, он вспомнил собор, Монтеса и одного знакомого каноника. Что-то, глубоко запрятанное в нем – воля к спасению, – придало на миг чудовищную смехотворность тому, что происходило с ним. Он усмехнулся, перевел дух и снова усмехнулся. В темноте слышались свистки и улюлюканье, а дождь все лил и лил. Дождевые струи приплясывали на ненужных теперь цементных плитах бывшего кафедрального собора (играть в пелоту при такой жаре никому не пришло бы в голову; вдобавок на краю площадки виселицами стояли железные качели). Он снова побежал вниз по склону холма. Его осенила счастливая мысль.

Крики слышались все ближе и ближе, и вот от реки к нему двинулись новые преследователи. Они действовали методически. Он понял это по их размеренной поступи… Полицейские, официальные охотники. Он был между теми и другими – между любителями и профессионалами. Но он знал, где та калитка, которая нужна ему. Он толкнул эту калитку, вбежал во дворик и захлопнул ее за собой.

Тяжело дыша, он стоял в темноте и прислушивался к приближающимся шагам, а дождь все хлестал и хлестал. Потом он почувствовал, что из окна на него кто-то смотрит, увидел маленькое, морщинистое лицо, темное, как те засушенные головы, что покупают туристы. Он подошел к оконной решетке и сказал:

– Падре Хосе?

– Вон туда. – В неровном огоньке свечи в окне появилось еще одно лицо, за ним – третье; лица вырастали, как из-под земли. Он прошлепал по лужам через дворик и стал стучать в дверь, чувствуя, что за ним наблюдают.

Он не сразу узнал падре Хосе; тот стоял в нелепой, расходящейся книзу колоколом ночной рубашке, с лампой в руке. Последний раз он видел его на церковном совете – сидит на задней скамейке, кусает ногти, не хочет оказаться на виду. Это было лишнее – деловитое кафедральное духовенство даже не знало его имени. А теперь, как ни странно, падре Хосе завоевал своего рода известность – не им чета.

– Хосе, – тихо проговорил священник из темноты, моргая залитыми дождем глазами.

– Кто вы такой?

– Ты не помнишь меня? Правда, с тех пор прошли годы… Не помнишь церковный совет в соборе?

– О господи! – сказал падре Хосе.

– Меня ищут. Я думал, может, ты приютишь меня… на одну ночь?

– Уходи, – сказал падре Хосе. – Уходи.

– Они не знают, кто я. Думают, контрабандист. Но в полицейском участке все поймут.

– Тише… Моя жена…

– Мне бы только уголок, – прошептал он. Ему снова стало страшно. Опьянение, наверно, уже проходило (в этом влажном и жарком климате быстро трезвеют: алкоголь выступает потом под мышками, каплями стекает со лба), а может быть, к нему снова вернулась жажда жизни, какой бы она ни была.

Лампа освещала полное ненависти лицо падре Хосе. Он сказал:

– Почему ты пришел ко мне? Почему ты думаешь, что… Не уйдешь, я позову полицию. Ты знаешь, что я за человек теперь?

Он умоляюще проговорил:

– Ты хороший человек, Хосе. Я всегда это знал.

– Не уйдешь, я крикну.

Он пытался вспомнить, откуда у Хосе такая ненависть к нему. На улице слышались голоса, пререкания, стук в двери. Что они, обыскивают дом за домом? Он сказал:

– Если я когда-нибудь обидел тебя, Хосе, прости мне. Я был плохой священник – самодовольный, гордый, заносчивый. И всегда знал в глубине души, что ты лучше.

– Уходи! – взвизгнул Хосе. – Уходи! Нечего здесь делать мученикам. Я не священник больше. Оставь меня в покое. Я живу как живется. – Он надулся, собрав всю свою ярость в плевок, и слабо харкнул, метя ему в лицо, но не попал – плевок бессильно шлепнулся на землю. Он сказал: – Уходи и помирай поскорее. Вот что тебе осталось, – и захлопнул дверь. Калитка распахнулась, во дворик вошли полицейские. Он успел увидеть, как Хосе выглядывает из окна, но тут рядом с ним выросла огромная фигура в белой ночной рубашке, обхватила его и оттолкнула прочь, словно ангел-хранитель, ставший между ним и миром, полным губительных страстей и борьбы. Кто-то сказал:

– Попался! – Это был голос молодого краснорубашечника. Священник разжал кулак и уронил у стены дома падре Хосе комочек бумаги. Он сдал последние позиции, порвал последнюю связь с прошлым.

Он знал, что наступило начало конца – после всех этих лет! Бутылку вытащили у него из кармана, а он стоял и читал про себя покаянную молитву, не вникая в ее смысл. Это напоминало формальное предсмертное покаяние; истинное покаяние – плод многих упражнений и дисциплины, одного страха мало. Он заставил себя думать о дочери, стыдясь своего греха, но в нем говорила только изголодавшаяся любовь – что-то ждет ее в жизни? А грех был такой давности, что позор потускнел, точно краски на старой картине, оставив после себя лишь нечто вроде умиления. Краснорубашечник разбил бутылку о камни мощеного дворика, и вокруг запахло спиртным – правда, не очень сильно, потому что бренди в бутылке было на дне.

  49  
×
×