– Факт, – подтвердила Бертольди.

Маркиз косился и вертел нижнюю губу. Белоярцев рассматривал сердечко розы, остальные молча смотрели на Красина.

– Вот Розанов тоже должен с этим согласиться, – сказала Бертольди, чтобы втянуть в спор Розанова.

– С чем это я должен согласиться? – спросил Розанов, пожимая руки гостей и кланяясь Красину.

– С законами физиологии.

– Ну-с.

– Естественно ли признавать законность одних требований организма и противодействовать другим?

– Нет, не естественно.

– И вредно?

– Конечно, и вредно. Противодействие природе не может совершаться в интересах той же природы.

– А что же ваши разглагольствования о любви?

– Какие разглагольствования? Мы с вами об этом столько перетолковали, что всего не припомнишь.

– О верности и ревности.

– Ну при чем же они тут?

– Как же, во имя верности вы должны жить сдержанно.

– Да.

– Ну, где же естественность?

– Право, не понимаю, о чем тут шла речь до моего прихода.

– О том, что никто не имеет права упрекать и осуждать женщину за то, что она живет, как ей хочется.

– Совершенно справедливо.

– Ну и только.

– Факт, – смеясь, подтвердил доктор.

– А вы же рассказывали о нравственных обязательствах?

– Да, так что ж такое?

– А эти ваши нравственные обязательства не согласны с правилами физиологии. Они противоречат требованиям природы; их нет у существ, живущих естественною жизнью.

– Фу ты пропасть! Слов-то, слов-то сколько! В чем дело? Вы хотите сказать, что, любя человека, вы не признаете себя обязанною хранить к нему верность?

– Если…

– Если ваша природа этого потребует? Отлично. Вы имеете полнейшее право сделать что вам угодно, точно так же как он имеет право перестать вас любить.

– За это? Перестать любить за пользование своим правом?!

– Да, хоть и за это.

– На каких же это разумных началах? – иронически спросил Красин.

– На началах взаимного доверия и уважения, – отвечал Розанов.

– Да за что же вы перестанете уважать? Разве вы перестанете уважать вашу любовницу, если она напилась, когда ей пить хотелось? Функция.

– Но я не стану ее уважать, если она, сидя здесь вот, например, вздумает здесь же непременно отправлять все свои функции, а животные ведь ничьим сообществом не стесняются.

Мужчины засмеялись.

– И мы стесняемся только из предрассудков, – ответил Красин.

– Ну, покорно благодарю за такую свободу. Если я поберегу немножко чужие чувства, еще не произойдет никакого зла.

– Вы ведь медик?

– Да, я учился медицине.

– И вы отрицаете право природы?

– Нет-с. Я его не отрицаю, а я только понимаю любовь к женщине, а не к животному.

– Что же, вы – платонист?

– Я медик.

– Вы, значит, держитесь материалистических воззрений?

– Я не люблю идеальной философии.

– И соглашаетесь с шутами, что…

– «Если изба без запора, то и свинья в ней бродит», как говорит пословица. Соглашаюсь, и всегда буду с этим соглашаться. Я не стану осуждать женщину за то, что она дает широкий простор своим животным наклонностям. Какое мне дело? Это ее право над собою. Но не стану и любить эту женщину, потому что любить животное нельзя так, как любят человека.

– А вы медик?

– Я медик и все-таки позволю вам напомнить, что известная разнузданность в требованиях человеческого организма является вследствие разнузданности воли и фантазии. И наконец, скажу вам не как медик, а как человек, видевший и наблюдавший женщин: женщина с цельной натурой не полюбит человека только чувственно.

– У вас какая-то идеальная любовь. Мы допускаем, что женщина может жить гражданскою любовью к обществу и на все остальное смотреть разумно… так… Функция.

– И это называется разумно?

– Функция, – отвечал, пожав презрительно плечами, Красин.

Розанов глядел на него молча.

– Вы следите за тем, что вырабатывает мысль передовые людей? – спросил наставительно Красин.

– Стараюсь.

– Вы читаете этот журнал? – опять вопросил в том же тоне Красин, поднимая вверх лежавшую на столе книгу.

– Нет, этого я не читаю.

– Почему же-с, смею спросить?

– Да потому, что я всегда месяца за четыре вперед в оригиналах читаю все, о чем здесь пишут, и переводных извращений терпеть не могу.

– Напрасно. Если бы вы вникли, так увидели бы, что здесь есть особая мысль.

– Да я это и не читая вижу, – отвечал Розанов и, закурив сигару, вышел походить по садику.

– Каков, батюшка, разговор при девушках? – спрашивал его, колтыхая по дорожке, косолапый маркиз.

– Да.

– И вам-то охота поддерживать.

– Да уж тут нечего отмалчиваться, когда слушают во все уши: полезнее же разбивать, чем молчать.

– А до вас-то что было: ужас! ужас! просто к свободно-переменному сожительству приглашал.

– Ну, вот видите. – Петр Сергеевич! – позвал доктор, остановясь у окна и толкнув Белоярцева. Белоярцев оглянулся и высунулся в окно.

– Что вы там сидите? Гулять бы идти.

– Пожалуй.

– Или беседа нравится?

– Мне вот цветок нравится, – отвечал, улыбаясь, Белоярцев. – Видите, как это расходится; видите, всё из одной точки, а, а, а! – восклицал он, указывая на лепестки розы, – все из одной точки.

– Бертольди! – крикнул слегка доктор, – гулять пойдемте.

Бертольди махнула отрицательно головою, как молящаяся женщина, у которой спрашивают, не брала ли она ключей от комода.

– Штучку скажу, право скажу, – соблазнял ее доктор, – хорошенькую штучку.

Бертольди молча отошла дальше.

В садик вышел Помада и Полинька Калистратова да Белоярцев, а прогулка до чаю так и не состоялась.

– Что, вы какого мнения о сих разговорах? – спрашивал Розанов Белоярцева; но всегда уклончивый Белоярцев отвечал, что он художник и вне сферы чистого художества его ничто не занимает, – так с тем и отошел. Помада говорил, что «все это просто скотство»; косолапый маркиз делал ядовито-лукавые мины и изображал из себя крайнее внимание, а Полинька Калистратова сказала, что «это, бог знает, что-то такое совсем неподобное».

За чаем Лиза вызвалась провожать сокольничан и москвичей.

Напились чаю и пошли, разбившись на две группы. Белоярцев шел с Бычковым, Лизой, Бертольди, Калистратовой и Незабитовским. Вторая группа шла, окружая Стешу, которая едва могла тащить свой живот и сонного полугодового ребенка. Дитятю у нее взяли; Розанов и Помада несли его на руках попеременно, а маркиз колтыхал рядом с переваливающейся уточкою Стешею и внимательно рассматривал ее лицо своими утомляющими круглыми глазами.

На поляне вошли на холмик и присели под тремя соснами.

Стеша села немножко поодаль от других, взяла у Помады своего ребенка и закрыла его платком.

– Холодно, – сказала она.

– Какой вздор! – возразил Бычков.

– Нам ничего, а ему холодно, – отвечала покорно Стеша, укутывая своего ребенка.

– А зачем таскаешь, – заметил Бычков.

– Вам лишь бы спорить, Розанов.

– Полноте, Лизавета Егоровна, что мне за радость препровождать свою жизнь в спорах.

– Однако вот препровождаете.

– Потому что не могу согласиться с тем, что часто слышу.

– Солидарности не видите?

– Да-с, солидарности не вижу.

– Как же это: ни с кем не видите в себе солидарности? – иронически спросил Красин.

– Да, ни с кем-с, – спокойно отвечал доктор.

– Особенный человек, – заметила Лиза, – с Чистыми Прудами был несогласен…

– Несогласен, – подсказал Розанов.

– С Лефортовым тоже несогласен.

– Несогласен.

– С студентами разошелся, – продолжала Лиза.

– Разошелся, – спокойно подтверждал доктор.

– С теориями петербургских молодых людей не согласен: готов даже за неразрешимый брак стоять.

– Ну это, Лизавета Егоровна, вы сами придумали, а мое мнение о теориях я еще сто лет назад вам высказывал. Не верю в теоретиков, что ж мне делать.

– Ну вот поляки уж не теоретики.

×
×