Закончив обед, Ахмет поспешил из-за стола, предоставив Бруно с Низибом и далее обильно угощаться жареным индюком и оладьями. Как обычно, он отправился на почтовую станцию, чтобы ускорить подачу упряжки, твердо решив удесятерить, если надо, те пять копеек за версту и лошадь, полагавшиеся начальнику почты, не говоря уже о чаевых для ямщиков.

В ожидании его господин Керабан и ван Миттен водворились во что-то вроде зеленой беседки, мшистые сваи которой с журчанием омывала река.

Это была редкая возможность отдаться сладости безделья и восхитительной дремоты, на Востоке именуемой кайфом.

Да еще при том, что в их распоряжении имелись наргиле — прекрасное дополнение к еде, достойной приличного переваривания. Оба приспособления достали из кареты и принесли курильщикам.

Тотчас же наргиле были набиты табаком, но если господин Керабан по неизменной привычке употребил персидский томбеки[233], то ван Миттен остался верен обычному для него сорту латакие из Малой Азии.

Когда табак был зажжен, курильщики растянулись на скамье рядом друг с другом и гибкая трубка-дымовод, прошитая золотыми нитями и кончающаяся мундштуком из балтийского янтаря, оказалась у каждого между губами.

Ароматный дым попадал в рот, проходя через чистую воду в наргиле.

В течение нескольких минут господин Керабан и ван Миттен целиком отдались бесконечному наслаждению, которое доставляет наргиле, более предпочтительный, чем чубук, сигара или сигарета, и безмолвствовали с полузакрытыми глазами, как бы возлежа не только на скамье, но и на перине, созданной завитками табачного дыма.

— Вот это — чистое наслаждение, — сказал наконец торговец, — и я не знаю ничего лучше для времяпрепровождения, чем такое интимное собеседование со своим наргиле.

— Собеседование без спора, — заметил ван Миттен, — которое от этого только приятнее.

— Поэтому, — продолжал Керабан, — турецкое правительство, как всегда, поступило очень безрассудно, обложив табак налогом, который удесятерил его стоимость. Благодаря этой глупой идее использование наргиле становится все более редким и однажды совсем прекратится.

— Это в самом деле было бы печально, друг Керабан.

— О, друг ван Миттен, у меня к табаку такое пристрастие, что я предпочел бы умереть, но не отказаться от него. Да! Умереть! И если бы я жил во времена Мурада Четвертого[234], этого деспота, пожелавшего запретить его употребление под страхом смерти, то скорее увидели бы мою голову скатившейся с плеч, чем трубку — выпавшей из губ!

— Я думаю так же, как и вы, друг Керабан, — горячо откликнулся голландец, втянув в себя две или три добрые затяжки.

— Не так быстро, ван Миттен, пожалуйста, не вдыхайте так быстро! Вы не успеваете распробовать этот вкусный дым и кажетесь мне обжорой, который проглатывает куски, не жуя их.

— Вы всегда правы, друг Керабан, — улыбнулся ван Миттен, ни за что в мире не пожелавший бы нарушить столь сладостное спокойствие ненужными препирательствами.

— Всегда прав, друг ван Миттен.

— Но что меня поистине удивляет, друг Керабан, так это то, что мы, торговцы табаком, испытываем такое удовольствие, употребляя свой собственный товар.

— Это почему же? — спросил Керабан, который не переставал держаться немного настороже.

— Если верно, что пирожники обычно испытывают неприязнь к пирожным, а кондитеры — к производимым ими сладостям, то, мне кажется, что торговец табаком должен ненавидеть…

— Одно замечание, ван Миттен, — перебил собеседника Керабан, — только одно, пожалуйста.

— Какое?

— Вы когда-нибудь слышали, что торговец вином испытывает неприязнь к продаваемым им напиткам?

— Нет, конечно.

— Ну вот, а торговцы вином и торговцы табаком — это совершенно одно и то же.

— Пусть так! — согласился голландец. — Ваше объяснение мне кажется превосходным.

— Но, — продолжал Керабан, — поскольку вы, кажется, ищете со мной ссоры на эту тему…

— Я не ищу с вами ссоры, друг Керабан! — живо отпарировал ван Миттен.

— Ищете!

— Нет, уверяю вас.

— Но поскольку вы делаете несколько агрессивное замечание о моих табачных пристрастиях…

— Поверьте…

— Нет, делаете! Нет, делаете! — настаивал на своем Керабан, начиная возбуждаться. — Я умею понимать намеки…

— Не было ни малейшего намека с моей стороны, — ответил ван Миттен, который, возможно, под влиянием хорошего обеда тоже начинал терять терпение из-за настойчивости негоцианта.

— Намек был, — упорствовал Керабан, — и я в свою очередь сделаю замечание.

— Пожалуйста!

— Не понимаю, нет, не понимаю, как вы позволяете себе курить латакие в наргиле. Это недостаток вкуса, недостойный уважающего себя курильщика.

— Но мне кажется, что я имею полное право на это, — ответил ван Миттен, — поскольку предпочитаю табак из Малой Азии…

— Малой Азии! Вот уж! Малая Азия далека от того, чтобы стоить Персии, когда речь идет о табаке.

— Это зависит…

— Томбеки даже после двойного промывания еще имеет активные свойства, бесконечно превосходящие аналогичные показатели латакие.

— Я думаю! — воскликнул голландец. — Слишком активные свойства, обязанные своим присутствием белладонне[235]!

— Белладонна в соответствующих количествах может только улучшить качества табака.

— Для тех, кто просто хочет отравиться! — сказал ван Миттен.

— Это вовсе не яд!

— Яд, и один из сильнейших!

— Разве я от этого умер? — выкрикнул Керабан и, прибегнув к неоспоримо наглядному аргументу, проглотил целую затяжку.

— Нет, но умрете.

— Хорошо, но даже в час моей смерти, — проговорил Керабан чересчур громким голосом, — я буду настаивать, что томбеки более предпочтителен, чем эта высушенная трава, которую называют латакие!

— Подобное заблуждение без возражений оставить просто нельзя! — твердо сказал ван Миттен, в свою очередь закусивший удила.

— Тем не менее оно останется!

— И вы осмеливаетесь говорить это человеку, в течение двадцати лет закупающему табак!

— А вы беретесь доказать противоположное торговцу, продающему его в течение тридцати лет!

— Двадцать лет!

— Тридцать лет!

В этой новой фразе спора оба оппонента поднялись в один и тот же момент. Но пока они резко жестикулировали, мундштуки выпали из их губ, а трубки упали на землю. Оба тотчас же подняли их и продолжали спорить, дойдя уже почти до оскорбительных выражений.

— Решительно, ван Миттен, — заявил Керабан, — вы самый отъявленный упрямец, каких я знаю!

— После вас, Керабан, после вас!

— Меня?

— Вас! — воскликнул голландец, уже не владевший собой. — Посмотрите только на дым латакие, который я выдыхаю! Он прекрасен!

— А вы, — кричал Керабан, — взгляните на дым томбеки. Я его выпускаю, как ароматное облако!

И оба принялись так втягивать дым из своих янтарных мундштуков, что почти перестали дышать воздухом. При этом оба направляли выдыхаемый дым прямо в лицо друг другу.

— Принюхайтесь только, — говорил один, — к аромату моего табака!

— А вы принюхайтесь-ка, — отвечал другой, — к аромату моего!

— Я вас заставлю признать, — сказал наконец ван Миттен, — что в вопросе о табаке вы ничего не смыслите.

— А я вас… — кипятился Керабан. — Да вы хуже последнего из курильщиков.

В этот момент под влиянием гнева друзья почти кричали — их было слышно снаружи. Они дошли уже до того предела, за которым грубые оскорбления могли полететь туда и сюда, подобно снарядам на поле боя.

Тут, однако, появился Ахмет. За ним следовали привлеченные шумом Бруно и Низиб. Все трое остановились на пороге беседки.

— Посмотрите-ка, — воскликнул Ахмет, разражаясь смехом, — мой дядя Керабан курит наргиле господина ван Миттена, а господин ван Миттен курит наргиле моего дяди Керабана!

Его веселью вторили Бруно и Низиб.

×
×