Тверская застава. Шагах в двухстах от нее, по одному из бульваров, между которых проложено Петербургское шоссе, идут двое мужчин; один из них Степан Иванович Сурский, другой — приятель его, Федор Никитич Климов. По шоссе идут шагом коляска и парная пролетка.

Сурский (продолжая разговор). Да, Федор Никитич, как я ни хлопотал, а успеха никакого не было. Я сделал все, что от меня зависело; вчера был на последней переторжке; сам я надавать не мог, ты знаешь, я человек небогатый, но уговорил Сундукова идти до двухсот рублей серебром за душу.

Климов. Ну, что ж, это цена недурная.

Сурский. Именье-то богатое! Не продавайся оно с публичного торга, так охотно бы триста целковых за душу дали. Одна деревня в двух верстах от Рыбинска, другая — на Оке; строевой лес, поемные луга… Эх, жаль мне бедного Андрея Тихоновича!.. Если б он был сам налицо, так авось бы как-нибудь извернулся… Лес мог бы продать тысяч на сто — охотники были; а без него что будешь делать?

Климов. Да где он теперь?

Сурский. Бог знает! Жена беспрестанно таскает его из одного места в другое. В конце прошлой зимы я написал к нему в Рим, что его дела в весьма худом положении. В одной деревне крестьяне, у которых все сгорело, вовсе обнищали, не пашут ни своей, ни барской земли, шатаются по большим дорогам да милостыню просят; в другой — оброчные совсем от рук отбились, не платят, да и только! В третьей — хлеб не уродился; доходов никаких нет, а между тем надобно вносить проценты в Опекунский совет. На это письмо ответа не было, да и быть не могло, потому что я через неделю получил от него письмо из Парижа. Спустя несколько месяцев я отправил к нему письмо в Париж и советовал как можно скорее воротиться в Россию, потому что чрез шесть месяцев обе его оброчные деревни за просрочку в Опекунский совет будут продаваться с публичного торга и что он может остаться при одной орловской деревне, которая после пожара гроша не стоит. Жду-пожду — бряк от него письмо из Венеции, жалуется, что я к нему не пишу, что Венеция — город прескучный: земли вовсе нет, каменные пустые дома, вместо улиц каналы с вонючей водой, а вместо экипажей черные лодки, которые, дескать, называются здесь гондолами. Я написал к нему в Венецию, послал на почту, а мне несут с почты от него письмо из Неаполя. Вот и третье мое письмо в воду кануло. «Мы с женою, — пишет он, — другой месяц живем на берегу моря в загородном доме, которые называют здесь виллами. Жара смертная… денег выходит пропасть. Впрочем, благодаря бога жене лучше, грудью перестала жаловаться и очень раздобрела; только одно меня беспокоит: у ней сделалась одышка; я думал сначала, что это просто от толстоты, по Марья Алексеевна говорит, что здешние доктора приписывают это слабости легких и что ей должно еще непременно около года прожить в теплом климате». Потом Андрей Тихонович рассказывает мне, как жена таскала его на Везувий; что ее несли на носилках, а он сначала ехал на осле, а там шел пешком и так умаялся, что, приехавши домой, слег в постель да три недели был болен. Он оканчивает свое письмо тем, что просит переслать к нему в Неаполь все, что получено с его деревень в течение осьмнадцати месяцев. Разумеется, я отвечал ему, то есть повторил все то, что писал в письме моем, адресованном в Венецию. Не знаю, получил ли его Андрей Тихонович, только с тех пор я не имею о нем никакого известия.

Климов. Бедный старик! И что это пошло на наших московских барынь, словно поветрие какое: все так и рвутся за границу. Вот у меня есть родственник — Сергей Александрович Сусликов, человек небогатый, всего тысяч десять в год доходу, однако ж жил кое-как в Москве. Жена уговорила его съездить за границу: съездили, да вот теперь третий год и живут в своей калужской деревне: справиться не могут. Видно, что над нами сбывается русская пословица: «Куда конь с копытом, туда и рак с клешней». Люди богатые, образованные стали ездить за границу, вот и все наши полуграмотные мелкопоместные дворянчики туда же поднялись!.. Говорят, что известная русская путешественница госпожа Курдюкова — совершенно невероподобное создание, карикатура!.. Неправда! Я на свою долю знаю одну и даже двух Курдюковых, которые ездили а летранже, срамились, убили последнее свое именьишко и, что всего хуже, назывались за границею русскими барынями.

Сурский. Что ж делать, Федор Никитич, как бы человек ни был плох, а все ведь он не запрещенный товар: нельзя не пропустить за границу.

Климов. Да пусть бы себе пропускали, только не под русским клеймом.

(В продолжение этого разговора они подходят к заставе и останавливаются подле двух мужиков, которые смотрят на Триумфальные ворота; рядом с мужиками стоит ямщик, держа в поводу тройку почтовых лошадей.)

Первый мужик. Андрюша!.. Что это, брат, за ворота такие?

Второй мужик. Застава.

Первый мужик. Застава-то вот!.. Я те говорю про ворота.

Второй мужик. Да это все едино.

Первый мужик. Нет, не едино! Я заставы-то видывал: и Рогожскую, и Серпуховскую, и Калужскую; а это ворота — так они как ни на есть, да прозываются, вот, примером: Спасские ворота, Иверские ворота, Красные ворота…

Ямщик. А это, брат, Трухмальные ворота.

Первый мужик. Трухмальные?… Вишь, какие!.. Да что это наверху-то за баба с крыльями едет шестериком?

Ямщик. Шестериком?… И впрямь шестериком! Как же так?… Ведь шестериком-то в ряд ездить заказано.

Второй мужик. Да эти, брат, лошадки смирные — не разобьют. (Мужики смеются.)

Климов. А вот, кажется, едет дилижанс из Петербурга… Ну, так и есть!

(Дилижанс останавливается у шлагбаума. Кондуктор слезает с козел и идет в караульню.)

Сурский. Битком набит! Вон позади и в кабриолете трое сидят.

Один из проезжих в кабриолете. Ох как у меня ноги-то затекли!.. Проклятая езда! Вот пытка-то, подумаешь!.. Что это? Степан Иванович!

Сурский. Андрей Тихонович!..

Андрей Тихонович (вылезая из кабриолета). Ну, слава богу!.. Хоть первая-то встреча хороша! Здравствуй, мой друг сердечный! (Обнимаются.)

Сурский. Скажи пожалуйста — опять мы встретились с тобой на большой дороге! И оба раза ты таким молодцом!.. Тогда ехал на козлах, теперь в кабриолете…

Андрей Тихонович. Эх, брат!.. И то божья милость, что как-нибудь, да доехал до Москвы!.. Ну, Степан Иванович, я последнее твое письмо получил!.. Что, брат, и спрашивать нечего… Кулябкино и Вихляевка…

Сурский. Да, мой друг!.. Вчера была последняя переторжка…

Андрей Тихонович. Так проданы?… И, чай, за безделицу?…

Сурский. Нет, порядочно: по двести целковых за душу!

Андрей Тихонович (перекрестясь). Слава богу!.. Так я еще не совсем нищий!

Сурский. Нет, мой друг, — тебе причитается много денег получить из Опекунского совета.

Андрей Тихонович. Ох, брат!.. Да, чай, и много их понадобится, чтоб поправить Воропановку; ты пишешь, что она вся по миру ходит…

Сурский. Да, Андрей Тихонович… Ну, дорого тебе стоит эта прогулка за границу!

Андрей Тихонович. Что ж делать! Понатерпелся я горя, а особливо последнее время. Денег оставалось только что на проезд до Петербурга, и то водою; думаю: как занемогу — беда!.. Придется умереть на чужой стороне, да еще как: без покаяния!.. Поверишь ли — и теперь как подумаю об этом, так волосы дыбом становятся.

Сурский. По крайней мере, здоровье твоей жены…

Андрей Тихонович. По мне бы, кажется, слава богу!.. Она и прежде была женщина дородная, а теперь вдвое стала толще.

Сурский. Так в другой раз за границу ехать незачем?

Андрей Тихонович. А бог знает!

Сурский. Как так?…

Андрей Тихонович. Да вот, изволишь видеть: прежние припадки все миновались, а на место их появились другие. Жена говорит, что она чувствует себя хуже прежнего и, по совету докторов, должна непременно ехать на пирмонтские воды…

Сурский. Лечиться от чахотки?

Андрей Тихонович. Нет, Степан Иванович, — страшно вымолвить: от водяной.

(В продолжение этого разговора кондуктор вышел из караульни и сел на козлы.)

Караульный унтер-офицер. Подвысь!..

×
×