— Это ты покалеченный. Только меня чужой покалечил, а тебя свой.

— Кто?

— Мамка твоя. Как ты хоть здесь жил в войну? Как время провел? О чем думал, расскажи.

— Думал, как бы мне из рабочего класса слинять.

— Ну что ж, — говорит Зотов. — Тебе это удалось.

— Ага, — говорит. — Удалось… Я, бывало, как вспомню про твою гайку, так холодным потом обольюсь и выть хочется. Нет, думаю, только бы выбиться в другую жизнь.

— А в какую?

— Дед, скажи, а почему идейные живут хуже безыдейных?

— Ну, к примеру?

— Ну, ты идейный, и дед твой идейный, и твой отец убит в начале века, и мой — в середине века убит. А я в войну ни одного дня не голодал, а кушать, однако, хотел каждый день и кушал — меня мама кормила.

— Нет, — говорит, — тебя не мама кормила, тебя мы кормили, работники. А мама твоя торговала налево тем, что мы наработали — и гайку, и булку.

— Все! Все, дед! Ты меня не задуривай. Все очень просто, — говорит он. — Ты живешь хуже, чем она и чем я.

— Нет. Не хуже… И в этом ты убедишься на своей шкуре.

— А когда? — спрашивает. — До конца света осталось года два… Одна бомба, и города нет…

— Не дрейфь, — усмехнулся Зотов. — Спасем тебя и на этот раз… Конец света уже был… В сорок третьем на Курской дуге… А теперь началось воскрешение из мертвых…

— Дед, а дед… Что ты со мной, как с маленьким?… Все же в миллион раз сложнее.

— Правильно, Генка, сложнее… Но это потом сложнее… А сначала — если гайки не будет и куска хлеба не будет, то ничего не будет. Гайка и кусок хлеба — продукты, молот и серп — инструменты.

— Примитив, дед! Ужас! Примитив!..

— Верно, — говорит, — примитив. А ты попробуй обойдись без него?! Был бы ты чужой, подонок, я б тебе дал по шее, и весь разговор. А ты свой, родимый, и живется мне плохо, и разруха кругом, и я впадаю в отчаяние. Но я беру себя в руки, и иду на завод автотранспортного оборудования, и работаю, работаю, работаю…

— Дед!

— Работаю, работаю и даю шару земному время опомниться от барыг. Потому что жадность фрайера сгубила, потому что тут пути нет. Но и мы еще бестолковые на своем пути, потому что учиться нам не у кого, мы — первые.

— Дед, я не подонок… Ты напрасно так думаешь…

— …И в нашем роду, в зотовском, были и дураки, и злодеи, но никогда не рожали мы ничтожества. Ты, Генка, первый.

«Так я потерял внука.

Я не верю, что можно понять, что происходит в мире, не поняв, что происходит в семье».

29

Лето хорошее стояло в 1950 году, сладкое, трава высокая. Они с Таней чай пьют. Дед в соседней комнате руки растопырил — бабушка шерсть мотает.

Клавдия прибежала. Трясется.

— Известия слышали? Война в Корее!

Передали — Южная Корея с американцами на Северную поперла.

Клавдия трясется:

— Генка в инязе английский язык долбит, дурак-отличник…

— Ну?

— Так отличник, говорю! Стипендиат! Если что — его в армию загребут… Не пущу! Умру, не пущу! Хватит с нас войны!

— Это верно, что хватит… А как не пустишь? Под подол спрячешь? Это, Клава, не нам одолеть. История.

— История? История?!.. Плевала я на вашу историю! Озверели Зотовы. Заморочили голову себе и другим тоже… Нет никакой истории! Кто устроился — тот живет, кто не устроился — не живет! Вот и вся ваша проклятая история! Нет, Петр Алексеич, давай головой верти — как Генку спасать! Черт с ним, с институтом. Надо Генку на военный завод устроить. Оттуда не возьмут. Анкета у него чистая, отец в Великую Отечественную погиб, ты воевал и в эту войну, и в гражданскую… Генка из потомственной рабочей семьи. Рабочий класс.

— Вот это номер, — отвечает Зотов. — Клавдия про рабочий класс вспомнила! А беда прошла — опять наперегонки? Кто лучше устроился?

— А ты забыл, что он тебе внук единственный?! Забыл, как сына в войну потерял?! Забыл?!

— Не кричи, пожалуйста, — говорит Зотов. — Про сына не кричи ни слова.

Тут дед выходит, потом бабушка тишайшая.

— Что за шум, а драки нет?

— Зотовы, Зотовы… Ну, Зотовы! — говорит Клавдия. — Дедушка Афанасий, у тебя знакомые большие люди, у тебя связи, сделай что-нибудь?…

— Чего это она?

— Да боится, — говорит Зотов, — что Генка в Корею загремит, если что начнется.

— Ну?

— Хочет его из института на завод устроить, на военный.

— Ишь ты… Клавдия, а ну как войны не будет — мы опять тебе не родня? Или как?

— Да вы звери, что ли?! — орет Клавдия. — Это же сын мой! Сын!

Тут бабушка говорит:

— Погоди, Клава. У меня верное слово есть… Я тебе скажу, а ты запоминай.

— Бабушка, может, ты что подскажешь?… Женщина женщину всегда поймет!

— А как же, — говорит бабушка наша тишайшая. — Запоминай… Оболокусь я облаком, обтычусь частыми звездами…

У Клавдии глаза на лоб.

— Это что? — спрашивает. — Заклинание?

— Ты слушай, — говорит бабушка. — Серега вот тоже не слушал… Три сестрицы прядут шелк. Выпрядайте его, на землю не роняйте, с земли не поднимайте, а у раба Геннадия крови не бывать… Три раза повтори, и будет жив.

— С ума вы тут посходили… — говорит Клавдия. — История… заклинания… классы… А за сына моего кто слово замолвит? Или никто не замолвит?

— Замолвить? — говорит дед. — Это можно.

— Ну?

— Пошла вон, — сказал дед. — Вон пошла! Вот и все слово.

— Ты, Клава, на нас не сердись, — сказала Таня. — В каждой семье по-своему живут. У нас так.

— Я не сержусь, — сказала Клавдия. — Я запомню.

И ушла.

Лето стояло тихое. Трава высокая.

Но ярость в Зотове какая-то появилась. А на кого — сам понять не может.

Войны начинаются, потому что кто-то этого хочет. А хотят этого всегда — бывшие. Бывшие — это те, кто отстаивает способ жить, который уже не годится.

30

«…Московское время ноль часов… Начинаем…»

— Не начинай, — сказал я и отключил радио. Ноль часов. Времени не было. Но я снова вернулся в 51-й год, с которого я начал свое повествование. Помните? Помните?

Я очнулся.

И тогда заговорил вдруг Витька Громобоев, а он говорил редко:

— Да, похабства не уменьшается, — сказал он. — Слушайте, дед и отец, слушайте, леди и джентльмены!

— Где ты видишь леди? — спросил Генка.

— Леди — это ты, — сказал Витька. — Поскольку ты еще порядочная баба.

Генка подскочил, но я ухватил его за штаны, и он сел обратно.

— Мне кажется, я сделал чрезвычайное открытие, — сказал Громобоев. — Я проверял его десятки раз, и оно десятки раз подтверждалось.

— Какое открытие?

— … Я назвал его «принцип гусеницы»… Отец, помнишь, как еще в тридцать девятом, на Оленьем пруду, ты подглядывал за мной?

— Я не подглядывал, — хмуро сказал я.

— Ты подглядывал, когда я смотрел на гусеницу, которую тащили муравьи.

И я вспомнил, как Минога зажгла костер неблагополучия и исчезла в брызгах, и как Витька смотрел на гусеницу, и как он потом сказал женщине в темноте: «А кто будет провожать нелюбимых?»

— Я смотрел на свою гусеницу, а не на твою, — сказал я. — Короче, в чем открытие?

— Муравьи тащут гусеницу к муравейнику… — сказал он. — Как ты думаешь, почему они ее дергают в разные стороны?

— Потому что ума нет, — говорю. — Догадались бы тащить все в одну сторону — тащили бы быстрей и не тратили бы сил попусту.

— Ты так думаешь?

— А ты не так?

И тут он сказал простое и удивительное:

— Если бы муравьи все тянули в одну сторону, гусеница вообще бы не сдвинулась.

— Почему?

— Потому что они тащат не по заранее проложенной дороге, а через буераки и колдобины… Если бы все тянули в одну сторону, то гусеница застряла бы у первой травины… Тащить в одну сторону можно, только если предварительно проложена дорога. А если дороги нет, то надо дергать именно в разные стороны. И тогда если гусеница упрется в препятствие, которое погасит усилия тех, кто тянул прямо, то именно те, кто тащит вбок, сдернут гусеницу в сторону, и она обогнет препятствие. Но так как цель у всех одна — муравейник, и они знают, где он, и все хотят туда, то все усилия все равно приведут их куда надо.

×
×