И, озлобившись такими нахлынувшими мыслями, майор, щуплый, худой, бьет по красивому черноусому лицу черемиса Басенка Шапу.

— Солома! Солома! — вне себя кричит он, хватает, теребит солдата за правый сапог. — Правой! Правой, сукин сын! Правой!

Народ, который не знает, где правая, где левая нога, которому нужно повязывать на левую ногу сено, на правую — солому, чтоб тот различал, как ходить, — дикий народ! Разве это его, графское, дело? Проклятый Кромвель!

Гордон плюет в ярости, отворачивается, и видит он, что московские люди кругом бегают во все стороны, руками машут, шапками, кричат, верховые скачут, тележки извозчиков тарахтят на скаку то и дело.

Крауфорд тоже замолчал, смотрит из-под руки.

— Што такой? — бурчит он. — Эй, слышь, малядец, што такой?

Мимо во весь мах бежит босой парень в белой рубахе, в синих портах, без шапки, пояса нет, ворот расстегнут.

Парню заступил дорогу капитан Арчибальд Юнгер:

— Ты куда? Стой!

Парень метнулся в сторону, проскочил, сверкнул, обернувшись, глазами, подхватил с земли валявшуюся палку и, потрясая ею, помчался дальше.

Майор Гордон почувствовал, как сердце его забилось медленными, глубокими ударами. А! А может быть, это что-нибудь необыкновенное?.. А что, если бунт? Только в восстании можно схватить удачу — в тихое время с московитами делать нечего.

Он подошел к Крауфорду.

— А может быть, это бунт? — спросил он по-немецки.

Тот засмеялся:

— Выдумал! Га-га-га! Тогда нам вовек не видать нашего жалованья! Глупости! Бараны не бунтуют! — скалил желтые зубы Крауфорд, снова следя за тысячей своих солдат. И вдруг закричал: — Куда пежал? Пошто? Стой!

Пожилой посадский, выскочив из ворот монастыря, подхватив обе полы однорядки, бежал меж рот. Посадский остановился, сорвал шапку: дьявол его знает, ин начальный человек, орет!

— В Таганскую слободу! Тамойко, чу, сказывают, у Пречистой листы на стенке народ чтет. Об медных деньгах воровских царевых. Люди бегут туда, ну и я… Черные слободы все собираются на Таганку — Котельники, Серебряники, Воронцовские. А в Кожевниках, под Симоновым монастырем, слыхать, барабаны бьют… Ух, слышь?

На Таганке ударил набат, посадские ударились бежать.

— О-о! — поднял брови Крауфорд. — То есть скоп! Майор Гордон, капитан Кит, капитан Юнгер! Господа официр, собирайте полк. Я веду полк в Таганска слобода.

Майор Гордон подбежал к полковнику, говорил прямо в ухо.

— А царь где? Царь? — шептал он. — Главное, царь? В Коломенском?

— Я-воль![152]

— Так надо идти в Коломенское!

— Там все тихо. Бунт на Таганка! Мы здесь поддерживаем порядок. Коломенское далеко!

— Холопы всегда лезут к своему царю жаловаться на обиды. Надо охранять царя… О, я хорошо знаю этот народ! Знаю! — шептал Гордон.

В свинцовых от пива глазках командира блеснула мысль.

— Гут! Резон, майор! Но я должен идти на Таганка.

— А я — в Коломенское… В вашем полку московиты ненадежны. Вы идете с ними на Таганку, а я с немецкими офицерами и молодыми солдатами-черемисами — к царю… Только дайте пороху и свинцу…

— О, ты далеко пойдешь, мой мальчик! Шотландский голова! Что ж, шагай. Это далеко! — закивал головой Крауфорд. — Отлично! Полк будет и там и там… Во всех опасных местах — мы… Га-га-га!

Через полчаса майор Гордон вел через наплавный мост на Москва-реке солдат беглым шагом к Серпуховским воротам— пищали на плече, бердыши наперевес.

В Кремле все как обычно. Как всегда в именинные царские дни, в Благовещенском соборе шла торжественная служба, из узких окон под куполом синие столбы солнца, синий ладанный дым, бояре, дворяне, дьяки, начальные люди стояли обедню, чтобы после ехать в Коломенское — к царскому пирогу, бить челом царевне Анне Михайловне, подносить ей пирога. Но тишина скоро нарушилась, пошел по собору разговор, шепот, прибежали дьяки из Земского приказу:

— В Москве гиль!

Сразу выскочил из храма царев наместник князь Куракин, побежал к Золотой середней палате, туда сразу набилось много тревожного народу. Говорили — ночью на Лубянской площади на столбе прибито письмо воровское, а с рассветом письмо то чёл народ, толковал его вслух. А взошло солнце — Сретенской сотни гость Павел Фомич Григорьев шел мимо, к себе в Китай-город, открывать лавку, увидел народ, прочел письмо — ахнул, побежал в Земский приказ.

Из Земского приказа верхами на Лубянку прислали дьяка Афанасия Башмакова да дворянина Семена Ларионова, чтобы письмо то сорвать, доставить в Земский.

Башмаков да Ларионов прорвались сквозь толпу, сорвали письмо, поскакали обратно. Народ сперва растерялся, уступил, потом кинулся за ними; кричали:

— Изменники бояре! Литве продались! Государя в Москве нет — вот они и творят, что хотят. Народ московский должен знать всю правду!

В толпе больше всех шумел Куземка Нагаев, стрелец в выгоревшем от солнца кафтане, кричал отчаянно, что-де «правду увозят дьяки те с собой», что теперь «письмо попадет в руки боярину Милославскому, цареву тестю, — и тогда пиши пропало!» Надо-де было стоять за правду всем миром.

Посланцы, верно, поскакали в Кремль. Народ догнал вершных уже у Спасских ворот, грозил — побьет их камнями. Дьяков сбросили с коней, письмо отобрали, побежали вспять на Лубянку.

В красном своем кафтане, кудрявый, сверкая глазами, влез стрелец Куземка Нагаев на паперть церкви Федосьи-мученицы, читал криком письмо во весь дух, народ слушал, подбежал и тоже слушал, почитай, целый стрелецкий приказ[153] 1 Якова Соловьева. Потом толпа волной побежала к Земскому приказу, и там письмо было прочитано всему народу, на все четыре стороны.

Правду говорило то письмо, одну истинную правду! Сказывало въявь все тяготы, что народ терпел от медных денег, от хлебной дороготни, от сборов денег на войну, а Василий-де Шорин снова требует пятой деньги. Народ устал от воровских денег, что чеканит себе царев тесть боярин Милославский с дядей царя Матюшкиным, поминали тут и Федора Ртищева, что все то медное дело удумал… Всех и все знал народ!

— Идем к царю! — выкрикивал Куземка. — Пусть государь укажет, как с теми ворами быть… Пусть он выдает их народу. Все идем! Всем миром! В Коломенское!

Такие прелестные листы появились не только на Лубянской площади, а во многих местах; люди волновались, хватали все, что попало под руку, — топоры, дубины, палки, чеканы, ножи. Люди уговаривали друг друга идти, тянули за рукава, тащили робких со дворов, из лавок, за отказ грозили смертью… Пропадать — так всем!

И когда солдаты Гордона выбежали за Серпуховские ворота, вся дорога на Коломенское была уже сплошь забита бегущим народом, шумно выкрикивавшим неистовые поносные слова, угрозы, потрясая дрекольем. И чем дальше бежал Гордон, тем больше верил он, что на этот раз ему повезет.

В Коломенское, однако, побежал народ не весь, много и осталось, — метались по улицам Москвы, искали своих обидчиков: Милославского, да Матюшкина, да Ртищева богомольного, да Богдана Хитрово, да Стрешнева Родиона Матвеича, да купцов Шорина да Задорина. Милославский, Матюшкин, Ртищев жили в Кремле, туда ворота были закрыты, а на стенах и башнях стояла сторожа. Ртищев все же позвал попа, исповедался, приобщился на всяк раз, готовясь к смерти. Сбежал в Кремль и Василий Шорин, спрятался во дворе Милославского. Скрылся куда-то Задорин, двор которого оказался разнесен, разграблен в доску первым, потом толпа покатилась к дому Шорина.

Во дворе у Шорина схватили его молодого паренька — сына Бориску. Перепуганный юноша подтвердил, что-де верно, его отёц вел дела с литовскими людьми, знал о том, что ссылались с ними и бояре. Толпа взревела, парня схватили, связали, бросили в тележку, и работавший в то утро в Москве извощик Мишка Бардаков повез добычу в Коломенское, к царю, народ бежал за телегой.

Измученный жарой, жаждой, пылью, народ уже добегал до Коломенского, гудел по мосту, заливал зеленые лужайки перед Вознесенской церковью, где шла царская обедня. Боярин Стрешнев шепнул царю, что из Москвы прискакал воевода князь Хованский Иван Андреич, что идет взводнем народ.

×
×