Ему только что доложили, что с Москвы идут наспех в Коломенское два стрелецких полка — Полтева да Матвеева.

— Еду в Москву, народ! — выкрикнул царь набегающей толпе. — Будем сыскивать про воров и обидчиков…

— Вот он, вот доводчик! Шорин Бориска, — перекричал царя Мишка. — Сказывал он, как грамоту бояре польскому крулю слали… Слушай его, государь!

Царь хоть и ехал в Москву, но был уже не тот, что раньше. Его взгляд был теперь тверд и сумрачен. Он уже знал — идут стрелецкие полки, Матвеев идет! Дойдут — так покажут, как бунтовать, царя за пуговицы хватать!

Но еще рано было суроветь царю, и царское сердце остановилось, заколотилось: увидел солдат в толпе, с бунтовщиками, со стрельцами — кто без шапки, кто без пояса, все без оружья. В толпе метались бессильно начальные люди — старались удержать солдат подальше от государя. Выдвинулся было тут же вперед старик Стрешнев, закричал на них бранно, а двое солдат, по петлицам судя на азямах — полка Шепелева, кинулись на него, на боярина-то, с палками, и тот зайцем шмыгнул назад, под шею царского аргамака, который дал свечу.

«Где ж Матвеев? Где стрельцы? — мутилось, стучало в царской голове. — Что ж не идут?»

Стрелецкого голову Матвеева царь знал теперь хорошо. Вежливый, обходительный, тихий, а надежный, — такой все сделает, что надобно. И не рюрикович, попович он, — стало быть, не кичится, не величается пред Романовыми. С детства жил Артамон при царевом Верхе, сперва жильцом, потом стряпчим, знал дворовый обиход. И под Смоленском, стрелецким головой поставленный, воевал храбро, сидел воеводой в Переяславле, в Ливнах, в Белгороде, в Карпове. На Артамона-то можно было положиться, а у гилевщиков оружья не было…

Царь, волнуясь, так затянул повод, что конь его плясал на месте, разбрасывая с удил пену с кровью, а Мишка Бардаков, тяжело дыша, уже выбросил из телеги Бориску Шорина и, соскочив, держал пленника за шиворот:

— Сказывай, сукин сын, великому государю все про отцову измену… Доводи…

Перепуганный паренек молчал, трясся со страху: сзади бушевал народ, пред ним в золотой одеже высился на коне царь, дюжий Мишкин кулак крутил ему воротник…

И вдруг все изменилось в одно мгновенье.

— Братцы, идут! — послышались, приближались смятенные крики.

Какой-то мужик в красной рубахе опустил кол, огляделся, нырнул в толпу — только и видели, там другой, третий… Нарастая, приближаясь, гремел барабанный бой, до ушей царя достигла приятной музыкой грубая немецкая ругань.

— Крауфорд! — привстал на стременах, вытянул шею царь. — Он! Он!

Нет, полк Крауфорда вел майор Гордон, худой, запыленный, стремительный, сияющий верностью, с обнаженной шпагой в руке. За ним как по линейке шагали его солдаты — недаром учили их немецкие офицеры «сену» и «соломе». Солдаты, словно кони, били ногами в твердую землю, грозно торчали пищали, блестели бердыши, и решительные, непреклонные шли впереди рот немецкие начальные люди.

— По-олк, стоять! — залился молодым голосом майор Патрик Гордон, и с последним гулом роты замерли на месте. Гордон лихо повернулся, поднял шпагу и, подойдя, отсалютовал царю.

Этот миг был мигом полного торжества иноземного регулярного строя. Немцы, черемисы, мордва, русские стояли перед своим хозяином-царем с каменными лицами, глядя на него глазами, полными страха. Эти окованные страхом, палками, зуботычинами, блестящие железом ряды напомнили народу страшные времена царя Ивана. Люди, бросая дреколья, посыпались с холма, побежали.

— Бей их! — закричал, багровея, царь Алексей. — Гони, собак, в реку! В воду! Блядины дети!..

— В две шеренги становись! Расступись! Иди вперед! — командовал майор Гордон.

Команда звучала в ушах царя сладкой песней. Вот что нужно, чтобы править народом самодержавно, спокойно, никого не боясь! Регулярное войско! В майоре Гордоне, в его муштрованных людях, в капитанах Ките, Юнгере, Шварце, хотящих только наживы, в забитых и запуганных солдатах явилась в Коломенском жестокая сила, скипевшаяся древняя традиция римских легионов, покорителей вселенной, хозяев бесчисленных народов, перенятая и сохраненная Европой, подлинная власть цезарей.

— Бейте их! — повторял обезумевший царь. — Бейте!

— Рупай, репят! — крикнул Гордон, и над развернувшимися шеренгами красных кафтанов стройно взлетели кривые полумесяцы бердышей. — Рупай всех!

Из-за храма Вознесенья одно к одному бешеными псами выскочили затаившиеся было там коломенские караулы — боярские дети, и дворяне, и стольники, и стряпчие, и постельничие, и жильцы, и сокольники, и медвежатники, и псари, и вся придворная челядь, только что дрожавшие за свои шкуры, за сытную еду, за крепкий сон на деревянных топчанах и потому озлобленные, мстящие за свой страх.

Они рубили безоружных, распахивали ударами рубахи, разваливали головы и плечи, отрубали руки, кололи, резали, исступленно выкрикивая непотребную брань, душили руками за горло, отбрасывая в ярости оружие, а за их беснующейся толпой, как ряды косцов, с кровавыми бердышами в руках развернутыми шеренгами шли солдаты майора Гордона.

Майор Гордон, граф шотландский Эбердинг, знал: он теперь выигрывал. Он нашел свой шанс. Он добьется, он сделает наверное свою карьеру за счет чужих ему людей. В глазах царя он стал его силой, опорой. И когда на него в справедливой ярости набежал взъерошенный мужик в серой сермяге, занеся высоко свой засапожный нож, Гордон на глазах царя отчетливым фехтовальным приемом проткнул его насквозь шпагой.

Народ метался, кричал, убегал от смерти под мерно рубящими бердышами, а Мишка Бардаков, Лучка Житков, Куземка Нагаев, Мартьян Жедринский среди сотен других уже валялись связанными на измятой, окровавленной траве, и их пинал острыми носками красных сапог своих озверевший молодчик Бориска Шорин…

Люди заваливали своими телами зеленые муравы села Коломенского, вытянувшись лежали среди цветков, под наливающимися плодами царских садов, с воплями барахтались, тонули в реке.

На высоком танцующем коне, упершись рукой в бок, приподнявшись на стременах, царь смотрел. Утверждалась его власть… Кто мог противиться его воле?

Село Коломенское затихло только к вечеру. По зеленому лугу, на бурой дороге, на мосту, на холме целый день бродили мужики да бабы — убирали покойников, вытаскивали из реки утопленных, копали братскую могилу над обрывом, под плач и причитанье набежавших родных, несмелый бормоток попов. Над холмом стоял дым — горели костры, на них стрельцы подошедших приказов Матвеева да Полтева варили походную кашу. Слышались уже довольно выпившие голоса, всплывала песня — каждому солдату царь пожаловал по серебряному рублю…

И на нижних, крепких ветвях коломенских столетних дубов по холму и вдоль дороги тихо покачивались в теплом ветре вытянувшиеся тела ста восьми повешенных по указу на месте бунтовщиков.

Солнце к закату. Уж и царское стадо брело домой, позванивая боталами, а в приказных палатах царевых хором при свечах заседали князья Хованский да Волконский — вели сыск над схваченными в бунте. Из Москвы подъехало уже пятеро палачей.

— Чего мало? — спросил князь Иван Андреич. — Писано слать заплечных было полвтора десятка.

— Не дали! Князю Трубецкому самому надобны!

— Ладно, обойдемся! — сказал Хованский, потягиваясь и поглаживая круглый живот под красной рубахой…

Трубецкой, Алексей Никитыч, заседал в Москве, в Разбойном приказе в Кремле. На виселицах, расставленных вдоль стен и у ворот Белого города, по приказу Трубецкого было повешено двадцать гилевщиков, схваченных при разгроме дворов. Дела всем и впрямь было много.

Царь Алексей сидел в своей коломенской опочивальне, у дверей привалился к притолоке — ждал дворянин Прончищев, должен был он везти в Москву срочно снова указ князю Трубецкому. Под окошками фыркали, били копытами заседланные кони.

«…И тем ворам, что схвачены с грабежной рухлядью, — писал государь с росчерками, завитками, с нажимами лебединого пера, — ты бы чинил сыск накрепко, и кто достоин — тех ты воров и пущих заводчиков мятежу и людей боярских мятежных казни смертию по своему рассмотренью и прикажи вешать по всем дорогам у Москвы. И про то отпиши нам, государю».

×
×