Долго стоял Нижний Новгород на самой окраине Московской земли, несокрушим его каменный кремль на остроге между Волгой и Окой, стоял он сторожей на подступах к Москве из восточных степных ханств, держал на замке великий водный путь — Волгу, оберегая его для Москвы до поры до времени, стоял, как наложенная на напряженную тетиву стрела московской силы, направленная на восток.

Низовые кочевники, бешеные конники и даже давно осевшие там татаре не знали лодок, не умели пользоваться водными дорогами. Им привычны были бескрайние ровные степи, по которым они и носились на конях на тысячи верст, как страшные перекати-поле.

Минуло уже сто лет, как для Москвы созрело время и она из северных лесов по Волге двинула струги с войсками, поставила на остроге рек Волги и Свияги на холме Свияжск, сломила оттуда Казань, потом взяла Астрахань. Могучая река сквозь незамиренную, еще буйную степь вывела лесных московитов к самому Каспию. Для охраны Волги построена была цепь городов-крепостей — Сызрань, Симбирск, Самара, Царицын, Черный Яр, Астрахань с кремлями, полными стрельцов, да с малыми посадами.

Стало на Волге прибывать народу, иного, не то что кондовый, обжившийся в трудах северный люд. Не раз сюда, на Низ, в Новгород Нижний, выселяли из Новгорода Великого вольных новгородцев, из которых оба князя великих Ивана, дед да внук, Третий да Четвертый, не могли, сколько ни били, выколотить их вольности.

Вокруг поволжских городов с кремлями, со стрелецкими гарнизонами садились на землю и приборные служивые люди, крестьяне по прибору, что должны были и землю пахать и одновременно нести службу береженья от налетов степных конников, схоже с вольными казаками.

Сюда, ка Волгу, на великую реку, уходили, чтобы жить, наймиты-отходники, гулящие люди, бурлаки, бобыли, крестьяне, бежавшие от помещиков, от долгов, от кабалы, — все, у кого душа просила воли. А от Волги до Дону рукой подать, и дух казачьего вольного уклада с сочувствием принимался в поволжских царских кремлях.

Сюда же, за Волгу, уставило свой жадный глаз именитое московское боярство. Понимало, что тут можно вести крупное хозяйство, растить хлеб не только «на Семены и емены», а и на великую продажу.

…Здесь закурились черные, смоляные дома смолокурен, малых домниц, грохочущих кузниц, соляных варниц. Здесь уже, как в Москве, появились задымленные работные, оторванные от поля, потерявшие землю люди.

И, овеянный недавней славой освободителя Москвы, на Высоких своих горах богатым купчиной стал Нижний Новгород, ведя большую торговлю… Сюда; к воротам на восток, в Азию, сходились по Волге товары из Архангельска, Ярославля, Москвы — русские и немецкие. Сибирские — из Казани, персидские, индийские — из Астрахани. Сюда везли хлеб из Заволжья. Сюда по Волге и Оке, сверху, снизу плыли бесконечные дощаники, насады, струги. Здесь по веснам собирались сильные, вооруженные пушками караваны на Низ, в Астрахань, — их сопровождали стрельцы. Путь был нелегок.

Уже за Тетюшами начинались, тянулись по берегам Волги пустынные степи, где рыскали кочевники, где путешествие было уже опасно. И все же служилые и торговые люди — москвичи, ярославцы, костромичи, нижегородцы, казанцы — шли и шли туда.

В Нижнем Новгороде жило много чужеземных, восточных людей — персов, бухарцев, хивинцев, армян, индусов, что вели свои торговли, владели на Подоле своими избами и пестрыми восточными лавками.

И Тихон чувствовал себя здесь, на Волге, особенно, по-новому, куда вольней, чем дома, чем в Москве, когда он в тихий, ясный полдень Фомина воскресенья, после поздней обедни в соборе, вышел на зеленевший Откос.

По горе, по Подолу, в городских, в посадских дворцах, под могучими стенами, зацветала, словно молоко разлила, черемуха, дышала сладко; звонили колокола; женщины да девушки стояли, сидели у крепких ворот своих дворов в цветистых телогреях, в шушунах, в монистах и бусах, щелкали орешки, пересмеивались, прикрываясь тонкими рукавами. Молодцы прохаживались мимо в синих да в коричневых кафтанах, в шляпах с первыми желтыми цветками за лентами. Важно ходили персы и индусы в цветных халатах. Мальчишки катали крашеные яйца, над тынами посадских дворов взлетали качели да девичьи визги, и от легкой теплоты все тело Тихона дышало сладко, сильно, уверенно; душа говорила ясно, что где-то близко тут свобода да новое счастье…

Тихон стоял высоко над Волгой, и рядом с ним старый Псурцев говорил и говорил ему прямо в розовое ухо, прикрытое блестящей прядью темных кудрей:

— Сколько люду! Новые места, новые дела — люди и шевелятся по-новому. Клубом кишат, как черви. Вперед идут!

Старое, сухое, словно костяное лицо под серебряными кудерками светилось, — и ему, Максиму Андроновичу, тоже по душе было это весеннее раздолье.

Лет двадцать минуло, как Псурцев кинул Устюг, унося с собой северное искусство. Беспокойная он был душа. Устюжским друзьям своим — Босым Василию да Кириле — давно уж жаловался он, что тоскует от лесов, от людей, закованных, как в броню, в старинный обычай и оттого ставших все словно на одно лицо. Большим своего серебряного дела мастером был Максим Андронович. Из-под его рук выходили серебряные сосуды, где тончайшей чернью изображены были ангелы, святые, диковинные цветы, выходили кольца, перстни, серьги, запястья с великоустюжскими звонницами, с вещими птицами Сирином и Гамаюном, выходили чары, стопы, кубки, братины, что радостно звенели за праздничными столами.

Не ставит мастер свой зажженный светильник под сосуд, а ставит его на высоком месте, чтоб свет искусства светил миру.

И Максим Андронович уплыл с двумя учениками на дощанике по рекам Сухоне, Югу, Сосьве в Каму, а там в Волгу, перевез в Нижний весь свой снаряд, поставил избу на посаде.

Серебряные изделия Псурцева шибко шли по Волге — обручальные кольца, кресты, серьги, особенно те, что любили носить казаки, а за ними стрельцы — полумесяцем в левом ухе; пошли потом в Астрахань, в Персию, в Индию, в соседние страны. Максим Андронович стал получать с новых мест заказы, новые образцы на кольца с каменьем, с бирюзой, работал серебряные ножны для кривых сабель, прямых кинжалов, русской старинной чернью изображая на них шахову охоту на газелей и львов по лугам, усыпанным цветами, делал оклады для икон да евангелий в церквах, что ставились тогда по всей Волге в новых городах и селах.

Маленький, верткий, в смирном черном кафтане, в валяной шляпе, он так и кипел около спокойного Тихона, подскакивая как на пружинах.

— Тихон, — говорил он, — како время-то идет! Верно твой батька говорит, Василь Васильич: вылазим мы из лесов. На полдень идем, к солнцу, силы копим на востоке. Погулять хочется, вот так само, как мы с тобой на Откос вышли, хочется силой с сопротивником переведаться — чья правда праведнее! Хе-хе! За Волгой есть теперь люди, которые крепко об народе думают. Сем-ка вот туда на травку присядем…

Оба сели на край Откоса.

— Тут места новые, богатые, легкие, ну, люд валит сюда, жить и работать хочет, — говорил Псурцев. — Это правильно. Летят сюда, что гуси на разводье. А князья да бояре зачем сюда идут? Башню свою Вавилонскую до неба строить? Тут, на воле-то, вот люди и раскрываются вовсю. У вас в лесу-то темно, всего не видать, а у нас на воле все видать. Взять хотя б боярина нашего, Бориса Иваныча.

— Морозова? — спросил Тихон.

— Его! А ты его знаешь?

— Слыхал! Вся Москва о нем только и звенит.

— Не одна Москва! Он Заволжье наше, как медведь, задавил, — шептал Псурцев, — он норовит весь народ в карман посадить. Все на себя ломит, золото гребет лопатой! Как молод был, одна вотчинишка была в Галицком уезде, а возьми теперь! Все царство в кулаке держит, зажимает наши низовые вольности. Народ-то и тут гудит. Воевать, сказывают, Морозов все хочет! Ого! Глянь-ка, глянь!

Через реку наискосок, сверкая высоко в небе, неслись лебеди, кликая протяжно…

— Хорошо, — сказал Псурцев, сорвал с дерева свежий листок, пожевал, бросил. — Нагнал сюда людей видимо-невидимо, на мордовские земли, жмет нещадно, без совести. Или дом до облаков строит?

×
×