Воевода повел круглыми, рачьими глазами, двинулся к попу, что один не встал на колени.

— Благослови, отче! — выговорил боярин, стащил с головы шапку, сунул под мышку и, сложив руки, подошел под благословение.

Поп был молод, высок — рослому боярину не пришлось даже нагнуться, — ладно скроен, статен; широкие плечи, крепкая шея, круглая голова с долгими темно-русыми волосами под скуфьей, крупные черты лица: прямой нос, крутой подбородок в курчавой, молодой еще бороде, черные брови вразлет над спокойными глазами, добродушные, полные губы. Придерживая на груди левой загорелой рукой пахаря деревянный крест, поп высоко поднял правую руку.

— Во имя отца и сына и святого духа! — негромко и истово выговорил он и широкими взмахами благословил боярина.

Шереметьев принял, как положено, руку попа в обе свои и поцеловал ее.

Поп смотрел на боярина ласково, задумчиво.

— Далеко ли плывешь, боярин? — спросил он. Голос у попа был тихий и звучный. — Всем селом уж вторые сутки тебя ждем, государь!

— Рыбки-то отведаешь, кормилец? — приступал к боярину староста, борясь с сильной, бьющейся рыбой…

— Спаси бог, отведаю, — сказал боярин и отступил в сторону, пропуская вперед Матвея.

— Благослови же, батюшка, мое чадо!

Поп глянул на юношу, лицо его покраснело, глаза потемнели, вспыхнули гневом. Он отступил на шаг.

— Ей-ни! — твердо сказал он. — Не приближайся, вью-ноша! В чьем ты образе, скажи? Не тех ли ляхов, что Русь разоряли? А куда бороду-то девал?

Бояре — отец и сын — в своих цветных одеждах стояли перед деревенским попом, опустив и расставив от неожиданности руки, растерянно. Матвей пытался было дерзко улыбнуться, однако улыбки не вышло.

Догадка сверкнула в боярской голове: это, должно быть, тот самый поп из Лопатиц, о котором уже слух шел по Нижнему Новгороду — уж больно-де он горяч и дерзок.

— Не по образу ли и подобию божию ты сотворен? — спокойно выговаривал поп. — А ты вона — рыло выскоблил! Стыдись, вьюноша! А на голове что? Нет тебе благословения! Женоподобие — срамной грех! И ты, отец, тем устыдись… Дитя благоразумное — родителям похвала! А ты, такое разрешая, народ свой срамишь. Ей, хуже! Душу его продаешь!

Боярин уже опамятовался.

— Кто ты, дерзец? — закричал он, трясясь от гнева и топоча по песку ногами. — Имя твоя как? Откудова?

Поп стоял улыбаясь, вытянувшись в струнку, правая рука на кресте, левая опущена вдоль тела.

— Да это наш батюшка! — раздался голос из толпы. — Здешний.

— Имя мое, грешного иерея, Аввакум. Пасу души овец моих в селе соседнем, рекомом Лопатицы.

Крик боярина достиг подплывавших других обоих стругов. Тихон, все стрельцы, все седоки, вытянув шеи, замерев, слушали и смотрели, что делается на берегу.

— Да как же смеешь ты, дерзец, неподобной лаею лаять моего сына, а? Стрельцы, эй, стрельцы! — гремел боярин. — Взять его! Хватай!

С подплывающего струга на крик поскакали, посыпались на берег стрельцы в цветных рубахах, без кафтанов, с прихваченным оружием, окружили, жарко дыша, попа и Шереметьевых. Тихон тоже прыгнул на берег, попал в неглубокую воду, выбрался, затерялся в испуганной толпе. А поп не казался испуганным — только выпуклая грудь его то высоко подымалась, то опадала, глаза горели глубоким огнем.

— Взять! — ревел боярин. — Батогов!

Стрельцы шагнули к отцу Аввакуму, но тот высоко поднял свой крест над головой. Стрельцы остановились.

— Православные, что творите? — гремел мощный, мягкий голос попа Аввакума. — На мне сан! Бог поругиваем не бывает! Не перестану я обличать нечестивых, покуда живу. Или забыли уже в радостях жизни мирной, как вера наша избавила бедную Русь от конечной погибели? И чего ты, государь, рыкаешь, аки скимен[59]? Чего? Не сам ли виноват ты, что сына не вырастил в страхе божьем? Сказано: «Дети небрегомые грешат, за то отцам от бога грех, от людей укор и посмех». Или на посмешище вьюноша сей одет? Какого ж отца сын? Боярский! Воеводский! По сыну то видать, что отец не разумеет, что творит. Горды стали, свой народ не любите, народом, обычаями его брезгуете!

Тихон стоял, сжав руки у груди. Впервой в жизни своей среди всеобщего молчанья, среди хитрых иносказаний слушал он такие прямые речи. В душе его словно прорвало запруду мельничную, хлынуло то, что давно где-то кипело, билось, хотело родиться, но пока еще не рождалось, — человеческое свободное слово, такое вот самое, какое Тихон слышал сейчас.

Под горячими словами отважного попа воевода корчился, ревел только:

— Сымайте с него крест! Бейте его! Игнашка-а! Игна-ат!

Тогда, зимой, когда в заезжем дворе Пахомов хлестал пьяного попа, Тихон, негодуя, радовался. Зато теперь подымался у него в груди горячий гнев против боярина: тут слова попа были правы, а боярин гневается за них. А нужно, чтобы такие слова знали бы и говорили бы все люди, то была сама сильная правда, исходящая из сердца. У бабки Ульяны в ее словах была тоже правда, но та правда другая— легкая, сияющая тихо, никого не поражающая, не жгущая, не обжигающая. Эта в деревенском попе показавшаяся мощь правды удерживала силу стрельцов, не смели они шагнуть вперед: против силы боярской вставала сила посильнее.

Боярин, остервенев, ревел раненым медведем, — слово правды ранит пуще стрел; стрельцы же топтались, пятились под горячими словами, под огненным взором деревенского попа, когда наконец на воеводском струге от крика проснулся, вскочил, шагнул с борта прямо в воду стрелец, кудрявый Игнашка Бещов, с саженными плечами, в рыжих патлах, из-под которых обаполы курносого носа пялились оловянные озорные глаза, с помелом рыжей бороды на огромной челюсти, могучий, как степной конь. На берегу Бещов глянул на разъяренного боярина, услышал его крик «хватай», огляделся, бросился к попу, охватил его чудовищными лапами, бросил, как полено, себе на плечо.

— Куда прикажешь, боярин? — хрипел Бещов.

— В Волгу его! Мечи в Волгу! Топи его!

Сдавленный, как дитя, рычагами могучих рук богатыря Игнашки, поп даже не бился на его плече: это было бы непристойно. Он только громко восклицал:

— Господи, спаси! Господи, помоги!

Под крики толпы, увлеченной и восхищенной зрелищем силы, стрелец Бещов легко вскочил с ношей на нос струга, перебежал по нему к корме, поднял попа Аввакума высоко и швырнул его в Волгу.

Боярин подбежал прытко к самой воде, схватившись за живот, громко хохотал, смеялся за ним и сын Матвей. Глядя на боярина, засмеялся было кто-то из стрельцов, но смолк, толпа молчаливо насупилась. Страшна была сила рыжего гиганта, что стоял на корме струга в своем красном кафтане, следил, подавшись вперед, за тем, как на воде, в середине расходившихся кругов, всплывали пузыри, как, колыхаясь, плыла поповская скуфья.

Тихон не раздумывал. Как был, так и бросился в реку, поплыл вперед, осматриваясь — не покажется ли где длинноволосая голова?

Поп Аввакум вынырнул много ниже того места, куда он был брошен, огляделся, выплюнул воду изо рта, увидел подплывающего к нему Тихона.

— Ты что, раб божий? — спросил он, улыбнувшись добро.

— Не утонешь, батя?

— Не-е! Волгарь я! Спаси тебя Христос! Поплыву подале от сих скимнов!

И Аввакум, за ним Тихон поплыли вниз по течению, за мысом вышли на берег, стали разоболокаться, выжимать одежу.

— Ты, молодец, откудова взялся-то? — спросил поп Аввакум дрожавшего от волнения, гнева и холода Тихона.

— Со струга я! Иду на нем на Низ!

— То-то вижу — не здешний ты. Ты чей, раб божий?

— С Устюга. С Великого. По торговому делу. Благослови, честной отче!

— Погодь, оболокусь, так-то непристойно! — отвечал поп Аввакум, выжимая кафтан. — Спаси бог за горячую душу!

Другие-то, бедненькие мои прихожане, стоят да глядят, а в воду скакнуть не смеют. Как скакнешь? Ведь боярин попа-то бросил! Боярин! Дрожат, хоть и в воде не бывали. А души-то хорошие!.. Ты докуда плывешь?

— До Казани! — говорил Тихон. — Дивлюсь я, отче, как ты смело говоришь с большим боярином.

×
×