Помолчали.

Псурцев полулежал на боку, снял шляпу, обмахиваясь ею.

— Молчишь? — спросил он, оборачиваясь к Тихону. — То-то и есть, и народ молчит. Кирила Васильич мне в грамотке отписал, что у тебя на твово воеводу обида. А тут вон всю землю один Морозов изобидеть сумел. Вот че-орт!

Татаре-то, деды сказывают, справедливей были, ей-бо! Они и теперь — схватят дань да отъедут к себе на Дикое поле, махан[57] жрать… Народ молчит да робит, богатство боярам собирает, а у бояр от этого богатства да пуще чужеземного узорочья голова кругом идет. А кто за народ заступится?

— Некому! — сказал Тихон. Он сидел, поставив широко согнутые в коленях ноги, положив на колени руки, опустив голову. — Некому!

— Некому? — шептал яростно Псурцев. — Иль наш такой народ, что не найдется человека? Нет, поезжай-ка сам по Волге, посмотри и по делу своему да на вольный народ посмотри, что деется. Скоро струги, слышно — вот-вот, воеводские пойдут в Казань, я сговорю дружка, тебя свезут и назад обернут. Посмотришь — отцу отпишешь. Чать, он и постарел, Василий-то Васильич, а? И то сказать, сколько лет… Одначе пора обедать, чай, баба с пирогами ждет. Вставай, друже!

И Псурцев легко вскочил на ноги, Тихон за ним.

Глава десятая. Деревенский поп

Боярин Василий Петрович Шереметьев плыл по Волге на воеводство в Казань, плыл пышно. На головном струге по палубе персидский ковер, в янтарной тени от паруса поставлена лавка, крыта шелковым одеялом на овчине. Перед лавкой стол под скатертью, на столе братина с пивом, ковши. Боярин сидел на лавке без шапки, ворот красной рубахи распахнут, весенний ветер хорошо продувал его багровое с похмелья лицо.

Поближе к корме струга чулан с окошком, в нем две постели на лавках — боярин плыл с сыном. На корме бочка с пивом, на бочке пока что разложили свои склейки[58] подьячий да дьяк, пересматривали уездные казанские бумаги, отщелкивая числа на косточках. Работа была спешная.

За боярским стругом шли еще два — со стрельцами да с седоками, белые их паруса двоились в гладкой Волге.

Туча тучей сидел боярин и воевода. Задача на нем лежала большая. В марте 1646 года, когда боярами был наложен на соль налог по две гривны с пуда, отставлены были стрелецкие да ямские деньги. Соляные деньги, однако, поступали туго — народ считал налог неправым, шумел, государева казна убыточилась, пришлось соляную пошлину отставить. Тут бояре вспомнили про деньги стрелецкие да ямские, и царь указал, а бояре приговорили те деньги за прошлое время доправить сполна.

Василий Петрович и плыл доправлять их в Казань, плыл с досадой. Как их доправишь? Доправь вон лед, что по Волге сошел! На правеж всю землю как поставишь?

Прямой парус тянул сильно и ровно, ямские гребцы повалились на стлани — кто дремал, кто негромко пел:

У колодезя хо-олоднова,
Как у ключика у гремучева,
Да-эй, красна девушка воду черпала…

Матвей Васильевич, воеводский сын, румяный, голубоглазый, в польском кунтуше, с кривой саблей на цветном поясе, херувимом стоял на носу, поставив высоко на борт ногу в щегольском чеботе, глаза прикрыл рукой от солнца, лениво глядел на берег.

Матвею Шереметьеву, боярскому сыну, не было еще и девятнадцати лет, а он уж много кой-чего видел. Мальчонкой вывезли его из родных поместий с Волги в Москву, он рос там сверстником царя Алексея, делил с царевичем и заботы, и ученье, и забавы. Вместе с царевичем учили они и псалтырь и часослов и на клиросе оба пели. А пуще всего вместе любовались чужеземными посольствами. Что за люди! Вот люди! Ловкие, обходительные, а как одеты фасонно, не то что наши бояре — бочки бочками, в толстых шубах! И Матюшка Шереметьев обык ловко носить польское и немецкое платье, болтал немного по-польски, наголо остриг затылок, на темени. оставил хохол, сбрил молодую курчавую бородку и усики. Он в Москве столько насмотрелся на иноземные игры, да забавы, да танцы, что все ему в Нижнем Новгороде казалось бедным, тараканьи хоромы тесны, а тянувшиеся по берегам Волги черные деревни были до того страшны и жалки, народ груб, что молодой боярский сын смотрит-смотрит — да и захохочет. Не того навидался он в Москве на фряжских листах-картинках!

— Батя! — окликнул он отца. — Село впереди, что ли? — спросил он. — Народ собравшись!

Боярин повернул туго шею, взглянул, проговорил:

— Точно! Встречают, должно, нас!

И зевнул.

Молодой человек подошел, стал позади отца, положив ему руки на плечи.

— Смешно, — сказал он. — Какие черные дома! Словно их чернили!

— Оно от дыма, Матюша! А как же иначе? Дым — ну и чернеют! Труб-то нету!

— А как дивно красивы города в Еуропе! Домы белые, крыши красные…

— Эй, кормчий! — всем телом вертанулся боярин к кормщику. — Како село-то?

— Работки, государь, — кланялся кормщик, ворочая обеими руками навесь — рулевое длинное весло. — И Лопатицы, государь. Стерлядь здесь больно хороша, государь, и-и-и…

— Батюшка, хочу рыбы той покоштовать! — избалованным голосом выговорил юноша.

Отец глянул ласково.

— Что ж, это можно! Эй, у берегу! — крикнул боярин кормщику. — Да и другим стругам махни. Тут и пообедаем. Спешить-то нам некуда. Не на свадьбу!

Зеленый берег подплывал все ближе, глинистый обрыв отражался в синей воде желтой полосой, поверху избы раскидало словно ветром, сверху по овражку вилась к реке тропа, по тропе вверх вихрем неслись, убегали сарафаны да пестрые платки девок.

«Как наехали, — уныло тянули гребцы, — злы татаровья, полонили они красну девушку…»

— Батя, а что поют хлопы? — шепнул в ухо отцу Матвей. — Над нами они смеются? Пошто девушки бегут?

Подплыл к берегу и третий струг, где сидел седоком Тихон Босой. Там тоже заметили бегство девушек.

— От воеводы бегут, — с ухмылкой проговорил плывший с Тихоном человек в коричневом кафтане.

Сильно пригревало, он развязал красный пояс, держал в руках, кафтан расстегнул, снял баранью шапку с алым верхом, подставил ветру блестящую лысину. Борода была у него обрита, седоватые усы по-казацки длинны, в левом ухе блестел полумесяц серебряной серьги.

— Должно, подальше-то лучше? — тихо спросил Тихон понимающе.

— А то? — лысый взглянул на него с тонкой улыбкой. — Подальше положишь — поближе возьмешь! Сердцем чуют — боярин едет. — Помолчал немного, потом вымолвил вполголоса — Воевода! Кормиться плывет. Всё себе! Ну и бежит от него народ. Кому пожалуешься? Воевода!

Народ на берегу только что вытянул невод, теперь стоял неподвижно, ожидая боярина. Билась, блестела серебром по траве рыба. Впереди стоял староста с седой бородой, в рубахе, рядом с ним, должно, поп — в черной однорядке, в скуфье.

— Матюшка, давай кафтан! — медленно подымаясь, словно приказал боярин и воевода.

Влез в кафтан, синий, с серебряными репьями да с разводами. Засучил длинные рукава повыше, расправил плечи и, подойдя к самому борту, следил, сам руки назад, как народ опускается на колени.

— Народ! — подъехав, зычно гаркнул боярин, голос раскатился по берегу. — Поздорову ль, люди?

Народ ударил челом в землю, смотрел с земли.

— Поздорову, государь. Спасибо на добром слове…

— Тоню, што ль, завели? Альбо што?

— Тоню, боярин, тоню! На твое счастье, боярин. Большая, видно, тебе удача, боярин, во всем, — говорил староста, на коленях ползая за бьющейся рыбой. — Вона, смотри, кака! — говорил он, подымая против смеющегося лица большую стерлядь. — Мерная, двенадцать вершков!

Слетела с мачты райна с парусом, струг мягко ткнулся в приглублый берег, боярин, подхваченный под обе руки, обрушился на лесок.

— Уха-то, уха знатная будет! — дробно сыпал староста, уже вертясь около боярина, за ним вставал с колен и народ.

×
×