Павел Васильич вернулся с кладбища домой только к вечеру. Избу бабы уже вымыли, натопили, разыскали за божницей свечу, затеплили перед иконами — и опять стало легче, снова зажглась жизнь. Что ж делать, война! Раззор! Подошли соседи: дьяк из Сибирского приказу Патоличев Софрон Фролыч, большой мужик, голос как из бочки, борода русая, Минкин Михайло Семеныч, торговый человек, да еще Варварушка-странница тоже подошла — бродила она по Москве, встретил ее Павел Васильич у своих ворот, зазвал.

Чернявая, сухая, с ясными глазами, легкая на ногу, Варварушка знала все, о чем знала, о чем говорила Москва.

— Неправда ходит по земле нашей, — говорила Варварушка, подымая руку, на которой висела лестовка. — Жестоки правители наши, нет в них духа сокрушенного. — Где царь? Зачем Москву свою, землю свою оставил? Чужие земли воюет! Али у самого земли мало? На бояр нас кинул. А бояре? О себе радеют, о своих палатах. Патриарх в чуму из Москвы бегал, народ свой бросал. А нешто пастырь может паству оставлять? Как тут мору-то не быть? Не любит нас господь, потому и наказует!

Павел Васильич молчал, постукивая пальцами по столешнице: была в словах странницы какая-то смутная правда. «Недоволен народ, что правды нет, ищет он, требует свою правду. Война угнетала, разоряла народ. У нас-то с войной не как у шведов или у других немцев. У тех идет в ратные люди народу не много, идут своей волей, идут, чтобы грабить, наживать. Яган Брун ономнясь его отцу, Василию Васильичу, говорил же: «Война — барыши хороши». Хоть один голову потеряет, так другой наживет. Да иноземные воины вооружены ладно, все с огненным боем, в железо кованы, а мы идем с рогатинами, да с ослопами, да с топорами. У нас сто лягут, там — один… Там одни бойцы воюют, у нас весь народ подымается. Мы всем миром валим, всей землей подымаемся и всем миром пропадаем. Барыш одни разве бояре видят. Войны у нас народ не любит».

Варварушка, обведя пальчиком под платком, высвободив подбородок, облизнула языком бледные губы и говорила.

— Кто всему делу теперь виной? — спрашивала она. — Никон-патриарх! В чуму бегал, а теперь за царя остался. К народу немилостив. Сам с этим, черным, прости господи, с мурином, не расстается.

— Что еще за мурин? — спросил Патоличев.

— Да с патриархом-то греческим. С арапом. Как тот скажет, так все и делает. На Святой неделе кабаки закрыть велел — это ж что такое? Народу и не выпей! На Святой! А сам, сказывают, пьет. Земские ярыжные пьяных волочут да бьют, а Великим постом Никон с мурином всех русских святых прокляли. Двуперстием-де крестились! Против всех один пошел!

— Война! — сказал Павел Васильевич. — Война!

— То-то и есть — война! Царь на войне чужих бьет, а патриарх дома своих! — говорила Варварушка. — Как, сказывают, Смоленск-то брали, вся рать как есть видела — на небе по облакам скачет на коне царь Алексей, а за ним архангел Михаил. С мечо-ом! Все, все видели! Вот страсть!

— А Никона с ними не было? — иронически поднял одну бровь Софрон Фролыч. — Ишь, пустосвяты! Ты бы у калек, у раненых спросила бы, что они-то видели.

— Не это страшно, — вмешался Босой. — Страшно, что царь к войне зовет и тем милость свою теряет. По чужим чужого наберется!

— Так, батюшка! Истинно так! — закивала Варварушка. — Хочет он в польские короли. Мало ему своей земли.

— А Никон?

— А Никон — пуще царя. Хочет он, Никон, быть римской папой. Уж, сказывают, всю одежу себе справил.

— Один на небо, другой в чужие короли лезет.

— А что, скажи на милость, с нами, с мужиками, станет? Ты царь — ну и помогай народу. А то ведь всю землю мы разорим… — говорил, разводя руками, Софрон Фролыч.

В те давние годы газет в Московской земле не бывало, однако о происходящем люди имели ясное представление. Вести с разных сторон ловились, отбирались, отсеивались, проверялись одна с другой на засечку и наконец, уложенные в простые, доходчивые, связанные одна с другой «новины», разбегались по всей земле. Вестовщики того времени отлично умели понять, умели характеризовать бояр и начальных людей, следили за их действиями, смеялись над греками-патриархами. О том, как под турками жили греческие патриархи в своей Турещине, рассказывал не стесняясь вернувшийся с востока старец Арсений Суханов. Патриаршие престолы брались на откуп, за взятки, патриархи враждовали друг с другом. Бывало, что в Константинополе разом сидело по три патриарха! Как раз в это время патриарха Константинопольского Парфения II несколько раз сгоняли с престола, ставили снова, наконец согнали, задушили, бросили в море. И все это делал тот самый патриарх Иерусалимский Паисий, что был в Москве и поддерживал Никона!

Все, все как есть знала Варварушка! Знала и то, как охотно кумились да похлебствовали московские бояре с польскими да литовскими панами. Приезжали с войны польской, а сами щеголяли в польской одеже. И еще рассказывала почуднее:

— Сказывают, у боярина у Ордын-Нащокина Афанасья-то Лаврентьевича сынишко, Воином зовут, с пути сбился: «Убегу, все равно убегу к ляхам! Там лучше, а то здесь у нас очень уж темен народ. Там, говорит, светлей, что ли!» Ей-бо!

А то намедни еще что было! С князем-то Шелешпанским! Так слушайте! — шептала и шептала старица Варварушка. — Пришел намедни к митрополиту Сарскому да Подонскому Питириму человек некий в монашеской одеже, в клобуке. А митрополит его и узнай. «Князь Шелешпанский? Абрам Васильич? — спрашивает. — Ты что ж, княже, постригся? Или ангельский чин принял? Кто ж тебя постриг?» А князь-от и говорит: «Не хочу я, говорит, владыка, больше воевать, вот оно что. А купил я, говорит, все черное платье да клобук в Манатейном ряду. Ушел, говорит, я с одним черным попом в поле за Земляной вал, и он, говорит, меня там, во ржи, и постриг… И всего за один рубль серебра. Нарек он меня Андреем».

— И что ж? — спросил Павел Васильич, остальные слушали напряженно.

— Что ж? — вздохнула Варварушка. — «Прими, говорит, меня, владыко, в монастырь». А владыка Питирим его к патриарху. В Крестовой палате архиереи сняли со старца Андрея черное платье и отослали за приставами его в Разряд. А там били князя Андрея батогами да в полк послали, воевать к князю Хованскому Ивану Андреичу! Вот как!

И старица пристукнула подожком об пол.

— Черные мужики кровь льют, а княжата в монастыри хоронются от войны.

— Что Никон от чумы! — ухмыльнулся, вымолвил наконец слово Минкин Михайло Семеныч.

— И хорошие люди тоже бегают. Где теперь протопоп от Казанской отец Иван…

— Неронов?

— Миронов! Миронов он, — говорила Варварушка. — А какой славный поп! Так ведь вот, согнали. А за что? За правду! Он с книгой «Маргаритом» ходил по всем торжкам, народ учил на улицах. Угнал его патриарх-то Никон! В монастырь на Кубенское озеро!

— Много их, страдальцев за народ! И-и-и! — вздохнула Варварушка. — Всех из Москвы угнали. Где протопоп Аввакум? Говорят, на Лене-реке! А Логин Муромский? А Данила Костромской? А Никита Добрынин? Кто жив, кто нет — бог весть.

— Только не будут они молчать, люди добрые… Нет, не будут…

Скорбны да трудны были пути тихого протопопа Ивана Неронова. Заслал его патриарх Никон на «оток моря», в убогий монастырек в губе Кандалакше, под Колой. Да бежал протопоп оттуда темной осенней ночью с тремя ссыльными же верными — Силой-портным да с Федором да Алексеем огородниками, что схвачены были патриархом в Ростове. Бурным морем выбежали все четверо в Соловецкую обитель, перезимовали под крылышком у Ильи-игумена. Да страха ради Никонова дал им Илья-архимандрит лодью, и побежали горюны опять морем, да Онегой-рекой, да озерами, да лесами до Вологды, а от Вологды дорога прямая, и вышел протопоп Иван с липовым коробком на спине да с калиновым подожком, добрался тайно в Москву.

Постригся он там в Даниловом монастыре, стал старцем Григорьем, исчез, утонул в народном море труда и борьбы и, презрев все хулы и клятву и анафемы Никоновы, стал бродить каликой перехожим по всей земле.

Чуть было не схватили старца Григорья в родной его Вологде, в Игнатьевом монастыре, куда послан был со стрельцами патриарший дворянин Козлов. Однако верный старцу псаломщик из татар, Андрей, упредил, и старец Григорий убежал за десять верст, в село Телепщино, к сельскому попу.

×
×