151  

Отец Феоктист сказал, что портрет — это весьма ценный и весьма неожиданный подарок семье покойного известного художника Саввы Бранковича.

— Знаю; что он виллу себе построил в ваших местах, — сразу оживился глава администрации. — Такой человек. Вроде иностранец, да? Или не совсем? А, понятно… Гей, славяне… Говорят, в столице огромной популярностью пользуется, прямо нарасхват. А вы с ним знакомы, владыко? Может, и меня познакомите?

Отец Феоктист сказал: «Без проблем». Обозрел длинный стол, как некогда обозревал из капитанской рубки свинцовые волны Северного моря, но Савву Бранковича не увидел. Его не было в зале ресторана, хотя в самом начале банкета он был — представлял всему обществу переданный в дар портрет в дорогой черной раме.

— Жаль, ну в другой раз, — смирился с неизбежным Хохряков. — О, Александр Андреевич Павловский слово берет. Он еще не выступал сегодня… Да, владыко, такой вариант со «Славянкой» самый удачный из всех возможных. По крайней мере он тут у нас уже не чужой… Я слышал, он в самых дружеских отношениях с дочкой Михаила Петровича? Даже, так сказать, больше… Ну, это было бы и совсем замечательно.

* * *

А в это самое время, когда за поминальным столом вспоминали усопшего, Савва Бранкович остановил свой мотоцикл у края поля под старой грушей.

Из ресторана он уехал почти сразу же, как закончилась тягостная церемония вручения портрета, писанного наспех по фотографии, и под доморощенные басы и дисканты «Со святыми упокой» сводного хора звучали первые очень грустные и очень светлые речи. Бранкович торопился домой, в мастерскую, — его ждала работа. Острое желание писать терзало его неотвязно с самого утра, а тут, как назло надо было ехать на кладбище ив ресторан на поминки, отдавая издохшему соседу самый последний и самый глупый истинно славянский долг— до одури есть, пить и болтать о покойнике только хорошее.

Но, несмотря на творческий зуд, в такой день Бранкович просто не мог проехать мимо этого места. И не проехал, остановился. В поле, правда, не пошел. Стоял на краю, отчего-то воображая себя над бездной, смотрел, как колышется рожь под ветром. Сильно парило с самого утра, далеко на западе бродили стадами тучи.

Бранкович вспомнил, как однажды вот так тоже ехал мимо — не здесь, чуть дальше, у Борщовки, — и что-то там, во ржи, вдруг привлекло его внимание. Что-то такое… И он остановился. И пошел туда, раздвигая колосья руками.

Лучше бы, наверное не ходил. Хотя как знать?

С поминального стола он без зазрения совести свистнул бутылку хорошего дорогого коньяка. И она была при нем. Он достал ее. Откупорил, отпил немного и затем подошел вплотную к желтой стене ржи и, так и не решаясь снова, как прежде, погрузиться в их сухую, шуршащую, душную, вдохновенную гущу, поднял бутылку высоко над собой и вылил ее содержимое на землю.

Если что-то здесь, в этом странном месте, и напоминало тот, навеки утраченный Элевсин, он властно требовал жертвы.

На этот раз бескровной. Коньячной.

Через мгновение мотоцикл взвыл и скрылся за поворотом. Над ржаным полем воцарилась тишина.

* * *

В двухстах километрах от этого поля в палате Центральной клинической больницы имени Семашко Антон Анатольевич Хвощев, как и все последние месяцы, лежал бревно бревном на своей кровати у окна. Смотрел на этот раз не на мир за окном, а на новую медсестру-сиделку, приступившую к работе только сегодня утром.

Она была очень молода. И от этого в такой день — день похорон — Хвощеву было просто невыносимо ее видеть. Он смотрел на медсестру, а видел своего сына Артема. Они были почти ровесники. Может, эта глупенькая медсестра была чуть постарше, но для людей возраста Хвощева эта разница почти неразличима.

Медсестра высунулась в окно под дождь. Потом подошла к двери, открыла ее, выглянула в коридор. И снова вернулась в палату.

Она не уходила. Это было не по правилам. Можно было прикрикнуть на нее: «Уходите, оставьте меня», но… В принципе медсестра ему не мешала. Хвощеву уже ничего не мешало здесь. Телу, потерявшему вес и чувствительность, утратившему саму сущность жизни — движение, было уже все равно.

Хвощев подумал: а вот и не прав отец Феоктист; проповедовавший красноречиво, что в конце всего приходит осознание и раскаяние. Он ошибался — осознание, раскаяние, боль, угрызения совести были в самом начале, когда он, Хвощев, еще верил, заставлял себя верить, что все поправимо, что он встанет с больничной койки и все будет как прежде — дом, завод, сын, дело, доходы, поездки, женщины, связи, друг Мишка Чибисов, Москва… Ох, Москва…

  151  
×
×