Когда бандиты злодейски похищали журналиста Глеба Афанасьева, они не...
– Что, голуби, – душевно сказал Самсон Харитоныч, видя, что Момус очнулся, – самого Еропкина обчистить задумали? Хитры, бестии, хитры. Только Еропкин ловчее. На посмешище всей Москве меня хотели выставить? Ничего-о, – смачно протянул он. – Щас вы у меня посмеетесь. Кто на Еропкина пасть скалит, того лютая судьба ждет, страшная. Чтоб другим неповадно было.
– Что за мелодрама, ваше превосходительство, – храбрясь, оскалился Момус. – Вам как-то даже и не к лицу. Действительный статский советник, столп благочестия. Есть ведь суд, полиция. Пусть они карают, что ж вам-то пачкаться? Да и потом, вы ведь, любезнейший, не в убытке. Кольцо старинное, золотое, вам досталось? Досталось. Клад опять же. Оставьте себе, в виде, так сказать, компенсации за обиду.
– Я те дам компенсацию, – улыбнулся Самсон Харитоныч одними губами. Глаза у него блестели неживым, пугающим блеском. – Ну что, готово? – крикнул он мужичкам.
Те спрыгнули на пол.
– Готово, Самсон Харитоныч.
– Ну так давайте, подвешивайте.
– Позвольте, в каком смысле «подвешивайте»? – возмутился Момус, когда его подняли с пола вверх ногами. – Это переходит все… Караул! Помогите! Полиция!
– Покричи, покричи, – разрешил Еропкин. – Если кто среди ночи и проходит мимо, то перекрестится да припустит со всех ног.
Мими вдруг пронзительно заверещала:
– Пожар! Горим! Люди добрые, горим!
Это она правильно рассудила – от такого крика прохожий не напугается, а на помощь прибежит или в монастырь кинется, чтоб в набат ударили. И Момус подхватил:
– Пожар! Горим! Пожар!
Но долго покричать не довелось. Мимочку чернобородый легонько стукнул кулачищем по темечку, и она, ласточка, обмякла, ткнулась лицом в пол. А Момусу вокруг горла снова обвилась обжигающая змея кнута, и вопль перешел в хрип.
Мучители подхватили связанного, заволокли на стол. Одну щиколотку привязали к одной веревке, другую к другой, потянули, и через минуту Момус буквой Y заболтался над стругаными досками. Седая борода свесилась, щекоча лицо, хламида сползла вниз, обнажив ноги в узких чикчирах и сапогах со шпорами. Собирался Момус на улице сорвать седину, скинуть рубище и преобразиться в лихого гусара – поди-ка распознай в таком «отшельника».
Сидеть бы сейчас в троечке, чтоб Мимочка с одной стороны, а мешок с большими деньжищами с другой, но вместо этого, погубленный подлым германским изобретением, болтался он теперь лицом к близкой, но, увы, недосягаемой дверке, за которой были снежная ночь, спасительные санки, фортуна и жизнь.
Сзади донесся голос Еропкина:
– А скажи-ка, Кузя, за сколько ударов ты можешь его надвое развалить?
Момус завертелся на веревках, потому что ответ на этот вопрос его тоже интересовал. Извернулся и увидел, как немой показывает четыре пальца. Подумав, добавляет пятый.
– Ну, в пять-то не надо, – высказал пожелание Самсон Харитоныч. – Нам поспешать некуда. Лучше полегоньку, по чуть-чуть.
– Право слово, ваше превосходительство, – зачастил Момус. – Я уже усвоил урок и здорово напуган, честное слово. У меня есть кое-какие сбережения. Двадцать девять тысяч. Охотно внесу в виде штрафа. Вы же деловой человек. К чему отдаваться эмоциям?
– А с мальцом я после разберусь, – задумчиво и с явным удовольствием произнес Еропкин, как бы разговаривая сам с собой.
Момус содрогнулся, поняв, что участь Мими будет еще ужасней его собственной.
– Семьдесят четыре тысячи! – крикнул он, ибо ровно столько у него на самом деле и оставалось от предыдущих московских операций. – А мальчишка не виноват, он малахольный!
– Давай-ка, покажи мастерство, – велел Навуходоносор.
Хищно свистнул кнут. Момус истошно завопил, потому что между растянутых ног что-то лопнуло и хрустнуло. Но боли не было.
– Ловко портки распорол, – одобрил Еропкин. – Теперь давай малость поглубже. На полвершочка. Чтоб взвыл. И дальше валяй по стольку же, покуда на веревках две половинки не заболтаются.
Самую уязвимую, деликатную часть тела обдавало холодом, и Момус понял, что Кузьма первым, виртуозным ударом рассек рейтузы по шву, не задев тела.
Господи, если Ты есть, взмолился отроду не молившийся человек, которого когда-то звали Митенькой Саввиным. Пошли архангела или хотя бы самого захудалого ангела. Спаси, Господи. Клянусь, что впредь буду потрошить только гадов подколодных вроде Еропкина, и боле никого. Честное благородное слово, Господи.
Тут дверца отворилась. В проеме Момус сначала увидел ночь с косой штриховкой мокрого снегопада. Потом ночь отодвинулась и стала фоном – ее заслонил стройный силуэт в длинной приталенной шубе, в высоком цилиндре, с тросточкой.