119  

Так смотрится человек, который сыграл свою игру – и потерпел фиаско, и сам осознает это. Так выглядит законченный лузер, очерствевший, рухнувший на самое дно, утративший веру в себя. Тот, кого вообще перестали интересовать категории успеха и победы. Тот, кто сделался самодостаточным, как камень.

Мои органы чувств устали. Глаза – от однообразия цветов, от бесконечных комбинаций серого, желтого и зеленого (все мутные, неяркие, вызывающие ощущения тревоги и неуюта). Язык – от одних и тех же сочетаний вкуса чая, хлеба и сигарет. Еда превратилась в унылую обязанность. Я жевал, механически перемалывая пищу, и глотал ее, как лекарство. Слух изменял: вдруг доносились какие-то выкрики издалека, хотя кто, и что, и кому мог кричать в тишайшем, дисциплинированнейшем заведении номер один дробь один? Либо, наоборот, по перепонкам ударяла ватная тишина, слишком глубокая, звенящая ледяной медью.

Победа над неволей теперь виделась мне жалкой фрондой. Как тут победишь? Тюрьма всегда со мной. Не одна, так другая.

4

Звякнул ключ, вставляемый в замок. Это вернулся с допроса мой сокамерник. В январе и феврале его выводили почти каждую неделю, обычно по пятницам, на три-четыре часа, и возвращался он все время в одном и том же состоянии: раздосадованный, возбужденный, с покрасневшими глазами и припухшими веками.

Он ложился на свою койку, тихо вздыхал, иногда даже всхлипывал, а потом – почему-то шепотом – начинал рассказывать мне, как ему повезло. Ведь он попал в самую чистую и культурную тюрьму на всей территории бывшего СССР. А мог бы угодить в грязную, перенаселенную «Бутырку». В ад для дураков. И так далее.

Я сразу вспоминал металлического капитана, обещавшего мне скорый переезд, и ежился.

Задавать вопросы в тюрьме – моветон, и я молчал. В конце концов у швейцарца Гриши есть о чем переживать. Ему светит крутая статья, у него нет родных, нет адвоката, он не получает передач. Ему не на кого надеяться. Он сражается с тюрьмой один на один. Но сегодня мне до такой степени вдруг стали безразличны тюремные обычаи, что я сразу спросил маленького друга:

– Тебя что, бьют?

– Нет, конечно, – ответил тот, и все морщины на его лице пришли в движение.

– У тебя такой вид, как будто ты плакал...

– Здесь ты, пожалуй, прав, майн камераде.

– Чифир будешь?

– Спасибо, воздержусь. Как ты можешь употреблять это шайзе?

– Другого кайфа нет.

– Ах, шер ами, знал бы ты, как продают в Европе кайф! – мечтательно высказался мой сосед. – Свободно! В ассортименте! Заходишь в кафе-шоп, а там за прилавком стоит умный взрослый дядя, а перед ним – три десятка уже забитых гильз, и он проникновенно вопрошает: «Вот ду ю вонт, фрэнд?» Что ты хочешь? Они там все любят по-английски говорить. А я всегда отвечал: «Ай вонт ту флай, фрэнд!» Я хочу улететь! И он протягивает мне самый жирный, туго забитый джойнт и смеется: «Спешиэл фор ю, фрэнд!» Я отхожу в дальний угол, сажусь на диванчик и раскуриваюсь – медленно, со вкусом, с осознанием правильности всего происходящего... И действительно, улетаю, ту флай, риэли... Как объяснить тебе все это?

Мне стало противно, и я сказал:

– Не надо объяснять. Яды – это те же тюрьмы. Здесь все ясно. Лучше скажи, почему тебя бьют.

– Не бьют,– отмахнулся Гриша. – Зачем им меня бить? Я все им сказал. Я сдал всех. Я – не дурак, я бывший советский адвокат, я понимаю все происходящее. Меня взяли с килограммом гашиша и тремя тысячами таблеток экстези. С поличным.

– Достоевский утверждал, что наименее удачливые преступники – это интеллигенты.

Гриша жалко улыбнулся.

– Мне светит двенадцать лет лишения свободы в русской системе, а она ужасна, я это знаю, я видел, я не стану тебе врать, мон шер... Она убьет меня, это совершенно ясно... И я написал чистосердечное признание! С одним условием – до конца следствия и на период судебного процесса я останусь здесь, в «Лефортово». Не поеду в другую тюрьму. Я ненавижу русские тюрьмы. Поверь, я повидал их немало. Я везде побывал. И проникся. И не желаю туда ехать. Там – страшно. Вонь, грязь, ужасные уголовные рожи, теснота, болезни, голод... Ад! Ад для дураков!

5

Неожиданно снова загремел замок. В дверном проеме появился силуэт человека в коричневом пиджаке, розовой рубахе и сером галстуке. Незначительное лицо отягощала печать утомления.

– Здравствуйте, товарищи, – произнес он официальным тоном. – Я прокурор по надзору. Жалобы, претензии есть?

– Нет,– ответил я, хорошо различая все тюрьмы прокурора. Его шея маялась в тюрьме галстучного узла, обширный покатый живот – в тюрьме ремня. Багровый нос прокурора и щеки, покрытые сеткой сосудов, прямо указывали на тюрьму пристрастия к алкоголю, а унылый, нелюбопытный взгляд, равнодушно скользящий по мне и Грише, свидетельствовал о том, что сам род занятий чиновника, его работа, его способ добыть свой хлеб – тяготят его, надоели, обрыдли и тоже воспринимаются как тюрьма.

  119  
×
×